Но пройдет еще больше года, прежде чем Языков пустится вместе с Вульфом в его родное Тригорское, а дни они будут в основном проводить у Пушкина, в соседнем Михайловском.
Задержки обусловливаются разными причинами. Если сперва Языков боится встречи с Пушкиным, боится разочарования – столько ему наговорили, что Пушкин как человек… гм… не совсем хорош, хотя как поэт бесподобен, что Языков почти шарахается от приглашения, и 20 февраля 1825 года (едва отправив ответное послание Пушкину) пишет брату Петру:
Убеждения Вульфа и Дельвига сперва не действуют: ведь они друзья Пушкина, они пристрастны, а вот «объективные» люди – Воейков, Рылеев и прочие – не станут зря предупреждать, что дружбу с Пушкиным лучше не водить.
Потом убеждения близких Пушкину людей берут верх, но тут Языков умудряется в очередной раз подсесть без копейки, и раз за разом повторяет братьям, в последний раз – в письме от 9 июня 1826 года: «Я жду денег, чтоб отправиться к Пушкину; уже вам было писано об этом».
Деньги наконец прибывают – но в целом задержка получается больше, чем в год.
За этот год время изменилось, драматически и навсегда. Почти закончено следствие по делу декабристов, считанные дни до суда и до смертного приговора пятерым, включая Рылеева. Для Языкова это тяжелейший удар. А тут и его любовь к Воейковой переживает очередное тяжелое испытание, отзвук которого находим в стихотворении начала апреля 1825 года:
К звездочке (*) следует примечание самого Языкова: «Быль».
Страдания обманутого доверия (пожалуй, больше стоит говорить о обманутом доверии, а не о обманутой любви; сам Языков признает, что в этой любви немало «притворства» и чисто литературного культа прекрасной дамы; мы видели, что, обозначая приверженцев такой романтической любви, он пишет «труба дур» – раздельно) находят отражение и в следующем после этого коротком, но невероятно емком стихотворении «Молитва»:
Эх, хочется воскликнуть, знал бы тогда Языков, о чем молит! Тягостные дни были ему не то, что оставлены, а отгружены с лихвой, с погоном и походом. Чтò страдания из-за действительного или мнимого предательства прекрасной дамы твоей поэзии (тем более, он и сам понимает и соглашается, что в этой «любви» он не истинный поэт, а «труба дур» – но все равно сохранение образа чистой несчастной любви ему психологически важно) рядом с крушением целого мира, виселицей для твоего ближайшего друга, наставника и опоры, а там и тяжелейшей болезнью, которая на аркане, с нарастающей скоростью, потянет к могиле. Не зря вырвется у Языкова в конце 1825 года: