Ближе к концу романа Макгрэт проникает на территорию поместья Кордовы, случайно попадает в съемочный павильон и обнаруживает себя в декорациях фильмов мастера. Оказывается, Кордова после съемок всегда бросал декорации и не использовал их повторно. Скрупулезно отстроенные и обставленные комнаты просто гнили и с годами приходили в упадок от осадков и ветра. И так в романе возникает вполне себе постмодернистский метаприем: герой, преследующий режиссера, проваливается в декорации его фильмов и шагает сквозь анфилады комнат, в которых раньше жили выдуманные персонажи, и даже больше – по сюжету он вынужден надеть хранящиеся там костюмы актеров (Макгрэт вымок до нитки, ему необходимо переодеться). С большим трудом сбежав из павильона и вернувшись в Нью-Йорк, Макгрэт начинает замечать намеки на то, что сам он уже давно застрял в фильме Кордовы, стал его персонажем и движется по сюжету к неизбежному трагическому концу.
Подобное обнажение приема, метаигры с декорациями и персонажами, осознающими, что они персонажи, штука, прямо скажем, не новая, освоенная еще Сервантесом и Шекспиром и после подхваченная Пиранделло и доведенная до абсурда тем же Кауфманом. Но здесь важно другое: Пессл делает упор на то, что кино – в отличие от всех прочих видов искусства – занимается не фиксацией, а воссозданием, реконструкцией реальности. Иными словами, чтобы сочинить сцену убийства или насилия в романе, писателю или художнику нужны лишь бумага, ручка (холст, кисти) и воображение; чтобы «сочинить» сцену в кино, режиссеру необходимо не только придумать, но и воссоздать ее на площадке, в мельчайших подробностях, с живыми людьми, и это воссоздание рождает множество этически серых зон и сопутствующих вопросов. Насколько далеко, скажем, может зайти режиссер, снимая сцену насилия? Бернардо Бертолуччи за несколько лет перед смертью признался, что в 1972 году во время съемок «Последнего танго в Париже» решил не согласовывать сцену изнасилования с актрисой Марией Шнайдер, она о сцене знала лишь в общих чертах, во время съемок ее застали врасплох и намеренно обращались с ней очень грубо. Таким образом режиссер хотел добиться от нее «естественной реакции – реакции женщины, а не актрисы; чтобы она не сыграла, а по-настоящему испытала “ярость и унижение”»[33]
.В этом есть что-то архаичное, ветхозаветное. Бертолуччи принес Марию Шнайдер в жертву своему личному Иегове – богу кино. Ее мнение было неважно, она – ягненок, которого кладут на алтарь; у ягнят не спрашивают, согласны ли они поучаствовать в ритуале, им вообще не положено знать, что с ними будет, – это тоже часть ритуала.
Если бы я писал фанфик по «Американским богам» Геймана, этой проблеме я посвятил бы отдельную главу или сюжетную линию. Бог кинематографа являлся бы великим режиссерам и требовал бы больше и больше жертв, больше страданий, больше подлинного искусства, и жертвоприношения стали бы нормой. Голливуд в итоге из индустрии развлечений превратился бы в фабрику по переработке страданий в образы на экране – в фабрику снаффа. И на премии «Оскар» помимо номинаций «Лучший актер» или «Лучший адаптированный сценарий» появились бы еще «Лучшее изнасилование», «Лучшее удушение в кадре» и «Лучшая выложенная из трупов инсталляция». А бог кинематографа смотрел бы на них и думал: «Интересно, до них когда-нибудь дойдет, что я пошутил и калечить людей ради красивого кадра необязательно?»
Часть вторая
Над прозой
Глобальный роман:
Новый вид прозы в постколониальную эпоху
Есть такой писатель – Роберто Боланьо. Он родился в 1953 году в Сантьяго, Чили, но в 1968-м его семья переехала в Мексику. Он так и не получил высшего образования, в юности увлекся поэзией и политикой и в 1973 году вернулся в Чили, чтобы участвовать в революционном движении, буквально за месяц до военного переворота – и угодил в самое пекло. Трон после убийства Сальвадора Альенде занял Пиночет, а молодого поэта Роберто Боланьо арестовали прямо на улице, полицейским не понравился его «иностранный» акцент; они решили, что он шпион. В тюрьме он провел восемь дней, и, по легенде (которую многие считают выдумкой самого Боланьо), ему удалось сбежать, потому что один из надзирателей оказался его школьным другом.
Сам писатель позже в интервью если и вспоминал о своем тюремном заключении, то лишь в ироническом ключе:
«Я провел в тюрьме восемь дней. Позже, когда в Германии вышел первый перевод моей книги, издатель написал на обложке, что я сидел месяц; книга плохо продавалась, поэтому на следующей они написали, что я провел в камере три месяца; к выходу третьей книги я “сидел” уже четыре месяца. Полагаю, если книги и дальше будут плохо продаваться, мне светит пожизненное»[34]
.