Снова мясо. Человек в пижаме отодвигает тарелку с мясом на другой конец стола. Ведь от него пахнет. Не испорченным, а мертвечиной. И находятся же люди, которые едят эту дохлятину. А на третье хоть бы дали компот вместо этого огромного ломтя желтого кекса.
Больной съедает суп и пол-желтого ломтя, а потом ложится и пытается выбросить из головы весь хаос неприятностей, чтобы заснуть. Он зябко закутывается одеялом, потом подтыкает его еще раз — более плотно, потом — еще раз, как будто, завернувшись в одеяло, он спрячется от хаоса. Но хаос сидит внутри него, больной не может его прогнать, и наконец забывается и засыпает вместе со своим хаосом.
Его будят — пора ставить градусник. Этот градусник так упорно суют по два раза в день, как будто от него может понизиться температура.
— Опять то же самое, — говорит сестра, глядя на градусник.
Ты не знаешь, что «то же самое», и не слишком этим интересуешься. Тебя гложет какое-то беспокойство. У тебя такое ощущение, как будто сейчас придут дети или может быть они уже пришли и их не пускают, или они стоят внизу на аллее и ждут, когда ты выглянешь. Едва сестра закрывает за собой дверь, ты подходишь к окну и вдруг действительно видишь детей, но не внизу на аллее, а прямо напротив окна, на больничной ограде.
Ты открываешь окно и только тогда слышишь, как девочки кричат: «Папа, папа!» Может быть, они зовут тебя уже давно, их лица раскраснелись от холода и возбуждения, но ты слышишь их только сейчас и машешь им рукой, и они тоже тебе машут, обрадованные и успокоенные твоим появлением. Анче сидит на заборе и весело болтает ножками, а Катя только выглядывает из-за ограды.
— Как вы сюда забрались? — спрашиваешь ты, как будто это самое важное.
— Здесь куча песку! — кричит Катя.
— Папа, мы и вчера приходили, но нас не пустили, — говорит малышка.
— Меня спрашивали по-болгарскому, — говорит Катя. — Я получила шестерку.
— Папа, радио перестало играть. Вчера играло, играло и замолчало, — жалуется Анче.
— Вот вернусь, и мы его починим. Ты только не шали.
— Я не шалю.
— Ну, идите, а то ветер очень холодный. Приходите только когда не так холодно.
Ты машешь рукой, чтобы дети уходили, но они отлично чувствуют себя на ограде, это настоящее приключение, и они ужасно горды, что сумели перехитрить привратника. Наконец, Катя подхватывает малышку, которая продолжает тебе махать. Ограда пустеет. Стоять у окна больше незачем.
Вот в чем главный вопрос. Не «Труд» и не Стоев, а дети. Из-за того, что твою книгу отвергли, дети останутся без гроша, если с тобой что-то случится. Васил, разумеется, сделает все, что сможет, но что может Васил? Книга, которую однажды не приняли, — это как человек, уволенный с взысканием. Она будет кочевать из издательства в издательство, валяться на редакторских столах, пока не погибнет окончательно. Велика важность. Если б только не дети.
Ты сидишь на кровати и думаешь обо всем этом, а окно постепенно темнеет, становится синим, потом темно-синим, потом — черным, и в голове у тебя тоже темно, и в темноте беспокойно шевелятся неясные видения хаоса. Потом приносят ужин, и ты немного отдыхаешь от утомительного напряжения, а потом сестра желает тебе спокойной ночи — что ж, прекрасное пожелание.
Ты лежишь в темноте, прямо против тебя окно, густо-синее, а по стене медленно, через неравные промежутки времени, ползут наверх и исчезают светлые отблески далеких фар.
Если бы Сашка сейчас была с тобой, ты мог бы поговорить с ней о разных вещах, как делал раньше, когда она лежала рядом и тихо и ровно дышала в темноте. Разумеется, ты едва ли послушался бы ее советов, потому что такой упрямец, как ты, редко кого-нибудь слушается, но все равно приятно знать, что думает о твоих делах другой человек, человек, который тебя любит.
Сашка любила тебя и, наверное, поэтому хотела того же, чего хотел и ты — чтобы ты вырвался из этой изнурительной и изматывающей междоусобицы и занялся своей психологией и «Трудом».
— И что вам дался этот Стоев? — спрашивала Сашка, когда дело очередной раз упиралось в Стоева. — У тебя свои взгляды, будь им верен, работай — что же еще!
— В том-то и дело, что Стоев не дает мне работать. Он извращает мои взгляды, он старается ославить меня как сомнительную личность, он повсюду…
— Но в этом виноваты ваши личные отношения, а не разница во взглядах. У людей могут быть разные точки зрения по каким-то вопросам и все-таки они могут жить как люди. Если ты проявишь большую терпимость к Стоеву, то и он будет терпимее к тебе.
— Детские рассуждения. Во-первых, я не могу проявить терпимость к вещам, с которыми я не согласен. И, во-вторых, как это ни неприятно, борьба не может ограничиваться только теорией. Люди так устроены, что не могут вести теоретические споры, а потом хлопать друг друга по плечу и ходить друг к другу в гости.
Сашка стояла на своем, но ты знал, что она не права, хотя было бы чудесно, если бы права была она. Сашкино добродушие имело под собой меньше почвы, чем твоя горечь, та горечь, которая начала накапливаться у тебя с юных лет, с первого твоего философского спора.