Старик видел, как слуга бросился к воротам, и тяжесть в животе словно полегчала… Не было больше сыновей, невесток и внуков. И Гюрги тоже, конечно, нет в живых. Все его обманули. Будь иначе, он даже с пулей в животе приполз бы обратно, а не стремился б к золоту, к лекарю, в Филибе… Но к лекарю он до сих пор не добрался, и далеко было до Филибе, а до Стамбула — еще бесконечно дальше… Он слишком устал для такой дальней дороги, он был стар, да к тому же и ранен, и, может быть, больше всего ему нужна была хозяйка в доме, которая каждый вечер клала бы ему в ноги обернутый тряпицей горячий кирпич… Господи! В селах поди полным-полно овдовевших баб, а он так привык к дому и к детям… Там, на небесах, Гюрга поймет, что иначе нельзя, и Павле ему простит, только бы не иссякла Хадживранева кровь, запекшаяся на этих ступенях…
— Чего ты ждешь, Исмаил-ага?
— Телегу жду, дед Хаджия. Еще немного…
Старик вспомнил, как слуга бросился к воротам, и тяжесть в животе опять полегчала. Он знал, что от таких ран умирают, но его рана или не была смертельна, или господь бог его хранил, раз он не умер ни в овраге, ни здесь, хоть и заливал рану вином. «Крепкий я мужик, очень крепкий!» — решил старик, он всю жизнь считал себя крепким. И Гюрга была что надо, в свое время он говорил себе, что такая женщина и такой мужчина должны быть благословенны господом. И господь благословил их, но сыновья пожелали большего, и господь лишил их своей благодати, не взял обратно только золото и его, Вране, главу рода… «Господи, не знамение ли это?» Конечно, знамение, и не первое. Первое было тогда в роще, в образе змеи, второе — в овраге, в образе черкеса, а третье — здесь, в подвале, в образе Исмаила-аги… Кто послал его на помощь в этот час? Знамения, как у Авраама.
— Исмаил-ага, — сказал старик, — ведь ученые лекари поди лечат от таких ран.
— Еще бы! — ответил ага. — На то они и ученые.
— К французу какому отвези, ладно.
— Ладно, постараюсь к французу.
— Мне бы на солнышко, — сказал старик, уже не чувствуя боли, но медленно, словно во сне. — Озяб я в этом подвале… Нарочно холодным сделали. Для вина, чтоб летом было холодно, а зимой тепло.
Исмаил-ага повязал платок поверх кафтана, взял под мышки отяжелевшее тело Хаджии и поволок его во двор. Башмаки старика пересчитали ступени, прочертили борозду на песке и замерли возле грядки с гиацинтами. Земля там была мягкой, теплой, и ага опустил на нее Хаджию.
Тишина над селом сгустилась. Солнце еще светило, но уже клонилось к закату, дым над домами потемнел. Над стариком жужжа заметалась муха, и ага присел на корточки, чтобы отгонять ее платком.
— Исмаил-ага, — сказал Хаджия еще тише, — ну и крепкий же я… Люди еще подивятся… Много бед на меня свалилось, да только…
— Ты бы поспал, отдохнул, — сказал ага.
— Отдохну, — ответил старик.
— Нельзя без отдыха, — сказал ага.
— Всю жизнь я надрывался, — ответил с наслаждением Хаджия, потому что с наслаждением вспомнил о том тяжелом времени. Нужно было отдохнуть, ведь дел впереди было невпроворот… Ему хотелось построить церковь, не было сейчас ничего важнее церкви, только он не знал, где и какому святому. «Павлу… Павлу…»
— Исмаил-ага, осталось что-нибудь от нашей церкви?
— Полно, полно, отдыхай.
— Отдохну.
Гиацинты благоухали. Хаджия пощупал землю там, где лежала его правая рука, наткнулся на стебель, захотел его сорвать и не смог. Печально усмехнувшись, он погладил его ладонью. Гюрга сажала. Гюрга, еще молодухой.
Сколько лет наслаждался он, глядя с нижней галерейки, как она хлопочет по хозяйству — высокая, стройная, широкая в бедрах, белая и легкая, как цвет акации, — как плывет по двору, заполняя его собой, заполняя настолько, что и дом, и конюшни, и ореховые деревья — все выглядело рядом с ней каким-то приземистым. Любо было ему глядеть на жену и сознавать, что и вчера, и прошлый год, и позапрошлый, всегда она была такой, и завтра будет, и послезавтра, и на будущий год… и так до конца… И тогда он прикрывал веки, чтобы снова увидеть ее подле себя — такой, какой была она в тысячи прошедших ночей и какой будет в тысячи других, еще не прошедших… Но прикрывал он их легонько, чтобы видеть ее и наяву, потому что не видеть ее наяву означало бы чистый убыток. А он был хорошим торговцем и не привык нести убытки. По ночам он свечи жег, чтобы глядеть на нее. Гюрга привыкла, да и чего ей было стыдиться. Разве алтыны пересчитывают в темноте? Разве золото стыдится света? И вот так, сидя на галерее, прищурив глаза, он видел ее одновременно и во дворе под солнцем и ночью в горнице при свете свечи.