Был я скромным человеком, но судьба моя сложилась так, что — добром или злом, — но будете вы меня поминать. И хочется мне, чтобы в такие минуты вы меня ясно видели. Если портрет мой не сохранится до поры, когда я буду приходить к вам из могилы, знайте, что видом своим я походил на нашего великого Раковского, такое же смуглое, испитое лицо, те же усы. Сходство это было природным, но я старался всячески его усилить, не считая это смешным. Потому что перестает быть смешным подражание скромное, благородное, вызванное безмерной любовью ко всему родному, воплотившемуся в этой титанической личности. За это подражание меня уже подстерегает где-то пуля. Только глаза у меня были обыкновенные и смотрели кротко, исключая минуты слабости и ярости. Не было у меня в глазницах вечно горящих, как у него, углей. Он был создан для того, чтобы вести за собой весь народ, а я — одно село. Я помню его командиром легии — в темно-зеленом плаще на красной суконной подкладке. Послы всей Европы, аккредитованные в Белграде, с ним раскланивались…
Этой весной я, можно сказать, перестал учительствовать. В школе мы с детьми больше разучивали песни о болгарах-юнаках. А в церкви, в которую я до недавнего времени, грешным делом, избегал ходить, стал я призывать к борьбе с помощью Луки и Матвея. Однако чужда была мне легкокрылая вера в успех восстания, многими уже овладевшая.
Дойдут, к примеру, до вас и воспоминания о Василе Сокольском-Докторе. Он и с гайдуками был связан, и в темнице томился, а под конец стал фельдшером в нашем селе. Здоровый, беззаботный, с вечной улыбкой на устах, наивный, как дитя, он готов был в любую минуту зажечься энтузиазмом. В добром его сердце таилась ненависть к одному лишь врагу, но была эта ненависть беспредельна… Он был среди первых моих помощников, вместе с Павлом Хадживраневым и Спасом Гиновым. Сколь радовал, столь же и пугал меня этот человек… Не знаю, где он сейчас и кто терзает его грудь — палачи в темнице или орлы в горах…
Так вот, в марте, когда Бенковский[50]
, переодетый богатым торговцем, спустился с гор к нам в село, мы, четверо, услышали из его уст, что и Пештера не поднимается, подобно многим другим селам… Ночь была дождливая, апостол[51] промок до нитки. Был он утомлен и смертельно печален. Да и я не мог сильно его подбодрить: сколько ружей было у нас — все никуда не годились. Сами турки нам их сбывали, чтобы купить себе современные винчестеры. Но, к великому моему изумлению, Бенковский остался очень доволен нашим усердием. Сказал, что никогда еще не было у нас столько ружей. И еще сказал, что не знает, как идут дела у других, но в нашем крае больше всего рассчитывает он на Перуштицу, равно как и на Панагюриште, Батак и Брацигово.Пока он говорил, как дым, слетели с лица его усталость и печаль. Встал он посреди горницы, окинул нас орлиным своим взором, и улыбка его сказала нам, что главная сила, в сущности, придет из иных мест… Не посмел я спросить его при всех, откуда она придет, потому что прежде не заходило о ней разговора и, стало быть, хранил он ее в тайне. Сам я не видел такой силы, раз Перуштица со своим устаревшим, жалким оружием занимала среди других сел видное место. И нелегко было мне смотреть на апостола, который выглядел таким довольным при таком плачевном положении.
Но Бенковский продолжал расхаживать по комнате, глядя тем же орлиным взором, улыбаясь той же улыбкой, и говорил о сладости близкой победы и взмахивал при этом рукой, словно рубил саблей. Сокольский сиял от счастья и стучал кулаком по столу. Он не замечал, что делается со мной, как переглядываются Павле и Спас. Я думал поговорить с апостолом по дороге, но, когда наступило время прощаться, он пожелал, чтобы его проводил Сокольский. «Апостол, — сказал я, — лучше я пойду, я лучше знаю закоулки и тропы». Но он похлопал меня по плечу рукой, твердой, как камень, и сказал: «Ненастная нынче ночь, Учитель. Выйдешь — разболеешься. Ты для нас человек ценный, мы должны тебя поберечь». А улыбка его была веселой, загадочной и суровой.
И когда представители всех комитетов должны были собраться в Обориште, чтобы назначить день восстания и выбрать руководителей, от Перуштицы поехали Сокольский и Спас Гинов. Сокольского ждал сам апостол и облек его большим доверием — назначил начальником охраны. Без его разрешения никто не мог приблизиться к поляне, где шло собрание, и к самим апостолам. Сокольский первым подписался под решением дать Бенковскому неограниченные полномочия для руководства восстанием, как только оно вспыхнет.
Один вернулся Спас из Обориште. Сокольский остался при апостоле, в его распоряжении. Он прислал со Спасом письмо. Восторгом и счастьем дышало оно. «Дело сделано, — писал он мне, — судьба Больного (Турции) решена…»