Так бормотал себе старый под нос, устраиваясь на ночь в своем углу. Копошился в темноте, перекладывал барахлишко, ворочался на топчане, шептал что-то, вздыхал и, наконец, начинал похрапывать. А Мелька долго еще сидела не шевелясь, испуганная и расстроенная, глядя в окно, откуда наплывал в комнату мутный свет. Смотрела на покосившийся фонарь — желтое пятно над улицей, смотрела на полуразвалившийся дом напротив, где тоже жили воры и такие женщины, как ее бабка, смотрела на деревья, черным облаком распростершиеся над кладбищем, — и было ей горько. Она то проклинала старика с его музыкой, то грозила им всем, что еще будет ездить в коляске на резиновых колесах, как та девчонка из здешних, о которой ходили легенды по всему Парысову. И тогда ни мать, ни старуху даже на порог не пустит! А то вдруг разгоралось внутри у нее жаркое пламя, и она привставала даже с места, готовая бежать на Бураковскую, к королю местной банды, Черному Антеку, чтобы уж свершилось то, чему не миновать. А потом приходит к Мельке печаль, странная, непонятная, таинственная гостья и долго покачивает старой, седой головой и вглядывается в Мельку из темноты добрыми, скорбными глазами, заставляет плакать, мучиться — и все-таки жалеет ее.
Наступила поздняя осень с первыми заморозками. Пан Хельбик, как обычно, вышел на улицу, взяв свою скрипку. Утро было сегодня таким прекрасным, что даже обитатели Парысова ахали удивленно, хотя обычно о погоде здесь говорят редко. Старик с наслаждением дышал морозным, чистым воздухом, поглядывал, приподняв свой зеленый козырек, на просветленный мир, искрящийся инеем, на стянутые ледком лужицы и затвердевшую землю, любовался оснеженными косматыми деревьями, сверкающими под веселым солнцем, и, радуясь всему этому, что-то тихонько напевал себе под нос. А когда, опрокинув свои три стопки, вышел из шинка у заставы, показалось ему, что половина лет спала у него с плеч и что теперь всегда так будет. Играл он в тот день вдохновенно. Скрипка пела на морозе серебряным голосом, а пальцы с легкостью летали по грифу.
Монеты густо падали к его ногам из окон, он играл все быстрей и не чувствовал усталости. Рассыпал огневые оберки, гремел военными маршами, завораживал медленным вальсом, словно бы решив вознаградить своих слушателей за долгие годы унылого, бездарного пиликанья.
А возле одного дома на Дельной ему устроили настоящую овацию, и он ужасно разволновался, ибо давным-давно уже не случалось, чтобы ему аплодировали. В юности это бывало нередко. Перед восстанием[12]
тоже часто хлопали, особенно, если он играл на улице польские песни, и хоть в те времена музыканты играли то же самое по всей Варшаве, люди охотно слушали и кричали «браво». С тех пор ни разу не доводилось пану Хельбику играть на «бис». И вот теперь, после того как он исполнил отрывок из какой-то песни и раздались громкие аплодисменты, разволновался старый скрипач и, стараясь не сбиться, довел мелодию до конца. Отрывок этот он уже позабыл и вообще с трудом откопал его в завалах памяти. Решил Хельбик сыграть лучшее из того, что знал, самое лучшее — от переполненного благодарностью сердца, ловя слухом, не прозвучат ли снова аплодисменты, столь желанные для каждого артиста. Аплодисментов больше не было, но из столярной мастерской, занимавшей весь нижний этаж здания, вышли на обед рабочие и столпились вокруг него.— А ну-ка, пан артист, рвани еще разок ту песню, только по-настоящему, с огоньком!
— Да погромче, понял, не по-нищенски. Такую песню либо в полную силу играть, либо уж вовсе не надо!
— Давай, дед, давай, мы заплатим!
Понял Хельбик, о чем речь идет, и снова сыграл тот отрывок, который всем в этом доме так понравился. Играл внимательно, серьезно, смычком слился со струнами, и скрипка звучала, словно капелла. Он вспомнил всю мелодию целиком, четко акцентировал ритм и сам понимал, что играет хорошо, и видел, как загорелись глаза у людей, а кое-кто из них стал подпевать даже.
— Браво, браво!
— Бис!
— Вот здорово! Давай еще, жарь!
И еще раз пришлось сыграть Хельбику эту мелодию, и повторить несколько раз, закончив мощным аккордом. Устал он вконец, а рабочие переглядывались с довольным видом, переговаривались, потом порылись в карманах и собрали целых двадцать копеек.
Хельбик благодарил и кланялся, но все никак не мог понять, откуда у этих людей взялась вдруг любовь к музыке. Ведь он приходил сюда каждую неделю лет пятнадцать подряд и всегда здесь, в мастерской, работали столяры, но он не видел от них даже ломаного гроша. «Возродилось во мне что-то; надо, значит, теперь хорошо играть, как прежде, в молодости. Не к добру все это, смерть, видно, уже близко, раз человек ни с того ни с сего молодеет».
Но, несмотря на мрачные предчувствия, расцвела душа его, отвыкшая от радости, и, словно малолетнее дитя, начал он строить различные планы.
«Вот возьму и уйду из этого воровского притона, и устроюсь в какой-нибудь порядочной семье. Зарабатывать теперь буду много, ясное дело. Можно и на черный день кое-что отложить, здоровья сколько потеряно при такой собачьей жизни. Давно пора бы…»