“Истина настоящего Бога” у Чехова — что-то это напоминает нам из священной истории, которую Чехов знал хорошо. Напоминает “неведомого Бога” язычников из “Деяний апостолов”, которого апостол Павел истолковал афинянам как настоящего, христианского Бога, кому они поклоняются, не зная его (Деян. 17: 23). Упование Чехова рассчитано (в том же письме) на “десятки тысяч лет”: человечество вновь опознает Бога без имени как “настоящего Бога”, не “угаданного”, по Достоевскому, а рационально, “ясно” познанного в результате культурного творчества. Не угаданного верой, а доказанного разумом и культурой.
Лев Шестов писал о Чехове, что он был врагом идей, мировоззрений и философий, но философствовал по-своему, на манер древних пророков — бился головой о стену. Но не заимствован ли этот способ философствования у подпольного человека? “Стена, значит, и есть стена...” Шестов описывал Чехова как своего предтечу, будучи сам доморощенным нашим экзистенциальным философом. Чехов писал Суворину, что хотел бы встретиться с Ницше “в вагоне или на пароходе и проговорить с ним целую ночь” (как встречаются чеховские персонажи где-нибудь в “Ариадне”). О философствующих же художниках, Достоевском с Толстым, отзывался, что они деспотичны, как генералы. Александр Суконик в другой своей работе назвал Чехова “русским Кьеркегором”3: как тот в Европе возник на фоне Гегеля как философского генерала, так Чехов явился в нашей литературе на фоне Толстого и Достоевского. И этот фон его мучил: в известном письме Суворину в 1892 году он признавался в “нашей” литературной импотенции на этом фоне. “Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше — ни тпрру ни ну...” Словно буквально цитирует из тех самых “Записок...”: “Вы обязаны принимать ее так, как она есть...” Ну “а дальше”? — вопрос от Чехова. Жизнь, единственная действительность, как она есть, — это было его больное место. Он утверждал почти программно эту формулу — и знал ее как рок и тупик своего искусства. Он был за выводы естественных наук и за дважды два, но действительность как она есть представала тоже перед ним как та самая стена, и он на удивление близко подпольному герою, столь чуждому ему персонажу, свое отчаяние художника формулировал. “Дальше хоть плетями нас стегайте...”
Да, как узел идейных нитей, расходящихся по пространству русской и европейской мысли-литературы, “Записки из подполья” еще не прочитаны. Но и прочитаны ли они как литературное целое?