Няня, присев на край дивана, объяснила мне, что коли они, т. е. ножницы, были здесь и их уже тут больше нет, то “папаша, вернувшись в „каминет”, может, заприметил, осерчал, что няня не нашла другого места, как входить в кабинет чинить детишкино белье, и забрал эти самые ножницы показать мамаше, а что дальше будет, Бог помилуй…”. Я готов был расплакаться. Не потому, что я был чрезмерным плаксой, а от обиды, которую предстоит перенести няне, если я громогласно не покаюсь. Но в чем? Неужели только в том, что я пошел играть с острым предметом в “каминет”, не касаясь всего прочего? Покуда вела меня няня, держа за руку, обратно в детскую, мой план созрел… “Я сам все расскажу”, — как бы поклялся я Агате. Задумал же я поведать о своей “шалости” сначала брату, рассчитывая на то, что он при первом же случае пожалуется на меня матери, что было совершенно безопасно, а она уже, в случае нареканий со стороны отца, заступится сразу и за Агату, и за меня. Если же брат спросит меня сердито и удивленно, а зачем мне понадобились ножницы в таком неожиданном месте, я, само собою, ничего не скажу о пелеринке. “Не дай Бог!” — как говорит няня. Я лучше скажу, что я хотел выкроить из бумаги фигуру французского царя, как он показан в одной из книг матери, а это сразу покажется брату и глупым, и не заслуживающим внимания, если я только не посмел вырвать лист из его тетради. Но о пелеринке, о том, что пропавшее пальто я сам запрятал, о том, что оно еще и теперь заткнуто за моей кроватью, — о, об этом никому невозможно рассказать, а особенно — брату. Он девочек вообще презирал. И хотя вежливо разговаривал с ними, предлагал им иногда угощение, но интересоваться их нарядами, их пальтишками он счел бы неизгладимым позором.