Слава богу, ландшафт моей родной части света просто изобилует такими объектами. Покосившиеся старые дома — целые кварталы в ловушке городских валов или крепостных стен, — запущенные, ободранные, пропахшие грибком и мочой закоулки дворов, устланные вечной осенней листвой лестничные клетки — там, случается, живут еще пьяницы, целые алкогольные коммуны со своим внутренним коммунизмом. Подчас их оттуда выживают — легализовавшаяся буржуазия с бешеной скоростью скупает недвижимость, захватывает территории, классовая борьба продолжается, первичное накопление тоже, выпавшая из времени жизнь приобретает — по Марксу — постмодерные черты, но руины по-прежнему остаются руинами.
Я вырос среди этих местечковых дворов, среди модных сто лет тому назад мансард и веранд, да, в буквальном смысле слова сто лет тому назад — речь о прошлом fin de siеcle, о сломе времен, в провинции он выглядел не столь демоническим, как, скажем, в Вене, но все-таки. Большая часть этого мира лежала в руинах уже к моменту моего рождения, и я не могу помнить его в целости, но хорошо помню тех странных, по преимуществу сгорбленных стариков и старух, которые проклинали галицизмами, знали наизусть вызубренные в гимназии латинские поговорки и во времена Хрущева и Beatles одевались так, будто шли приветствовать эрцгерцога Франца Фердинанда. (Как удалось им сберечь эту одежду — вот в чем вопрос! Несмотря на все чистки, обыски, депортации, национализации! Неужели просто не снимали ее на протяжении всех этих десятилетий? Неужели так и спали в ней в ожидании ночного ареста?)
Я помню их старческий запах — ничего экзотического, просто запах старого тела, он другой. С годами в человеке накапливаются неприятности, усталость, болезни, а значит, и этот особенный запах, симптом разрушения.
Они во всем были