Меня более поразило не молчаливое понимание буфетчицы и даже не то, что стакан коньяка поутру — это и дорого, и, мягко говоря, нездорово. Меня, провинциала, более поразило, что генерал в форме заходит в буфет, стоит в очереди, пьет встояка. Столь же удивительны в Москве были генералы-пешеходы, пассажиры метро и трамвая. Немногие генералы в моем городе ездили в черных “Волгах”, ходили непременно с адъютантами.
А там в буфете, провожая взглядом серо-голубую шинель, я воображал, как сейчас он войдет в аудиторию, как вскочат слушатели-офицеры, как он, на первом газу, с подъемом начнет лекцию и будет выдыхаться и к концу думать о том, как бы поскорее закончить и вновь завернуть сюда, к полной русоголовой Лене в крахмальной наколке.
Но — о Солоухине.
Не будучи его поклонником, я читал что попадалось и с удовольствием встретил признание автора в любви к песенкам Вертинского. Солоухин уделил ему много места, дал красивое определение методу печального Пьеро: “Работал филигранно. Он работал по серебру и слоновой кости”; правда , удивительным образом завершил заметки тем, что обнаружил на одном из фото Вертинского ровесником себе нынешнему: “Господи, да неужели и я выгляжу так же, но только не замечаю этого?!” Эх, видать, любил свой лик Владимир Алексеевич, если уподобил его патрицианскому облику Александра Николаевича.
И еще вылезла в “Камешках” такая дремучая глухота, что я диву дался. Солоухин признается, что его коробит строка из песни-плача по убитым юнкерам: “И никто не додумался просто встать на колени / И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране / Даже светлые подвиги — это только ступени / В бесконечные пропасти, к недоступной Весне!” Вот эта бездарная страна “была, вероятно, дань моде — все русское, российское чернить и оплевывать”. И жаль мне стало Владимира Алексеевича, который, наверное, искренне не услышал горечи русского человека за свою страну, так любящую жертвовать сыновьями, а это ли не бездарно? Нет, словно агитатор на патриотическом митинге, Солоухин продолжает: “Но можно ли назвать бездарной страну, давшую миру Чайковского, Менделеева...” Такова, видимо, цена всякой глубокой ангажированности.