Рассказ этот об антииконе, о чудотворной, но не благотворной, а смертоносной картине. Художник увидел фотографию молодого человека. Художнику показалось, что из носа у молодого человека течет кровь. Художник не пририсовал реалистическую (псевдореалистическую) струйку крови из носа, а приделал красную проволочку — от носа к подбородку. (Возражение жизнеподобному, манекенному реализму, да? Правда не всегда правдоподобна. Правда может прикинуться муляжом, детской аппликацией.) На вернисаже молодой человек увидел свою фотографию с приделанной к ней красной проволочкой, возмутился, достал платок: “Что это? Отроду у меня кровь не шла из носу, только сопли...” Тут из носа и рта молодого человека потоком хлынула кровь. Молодой человек — умер. Художник не то предвидел, не то спровоцировал смерть. Абсолютная власть художника над своим творением здесь явлена очевидно. Басенно. Именно поэтому вспоминаются иные примеры — власти творения над создателем.
Александр Дюма-старший, расстроенный, выходит из своего кабинета. “Что с вами, мсье?” — “Сегодня погиб Портос”. Густав Флобер валится на пол с признаками отравления: он описывал самоубийство Эммы Бовари. Кто тут над кем “властвовал” — творение над творцом или творец над творением? Вероятнее всего, ответ таков: абсолютная власть возможна только над марионеткой, которую не жалко.
(Если бы Померанц и Лифшиц “договорили” спор до конца, то не могли бы не заметить, что спорят не столько друг с другом, сколько с самими собой. Один и тот же вопрос встал бы перед ними: как из неудержимого стремления к свободе рождается рабство, как из неистовой художнической свободы выковывается... казарма. Начинается с: “А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?” — а кончается: “Моя милиция меня бережет”.)
С легкой руки Шаламова и Розанова все твердили об “учительстве” русской литературы. (И я подпискивал в общем хоре.) Господи! Да рядом с многозначительными аллегориями Ры Никоновой (“Нет ничего более прочного, чем разбитое сердце!” — вот это афоризм!) какой-нибудь “Пролог” Николая Гавриловича Чернышевского высится монбланом сомнений, недомолвок, гамлетических мук. Абсолютная власть над персонажами и не снилась “учительной” русской литературе. Напротив, ложная многозначительность, снобизм, псевдоморализаторство, кокетливое нежелание свести концы с концами, обнаруженный уют в мире абсурда — этот оракульский тон совершенно естествен для многих “к. р.”.