Здесь и сочетались и сталкивались меркантилизм (край был «валютным цехом» страны) и элементарное палачество, превратившее лагеря в «холодные освенцимы», благо и «полюс холода» Северного полушария тут находился.
Местный «фольклор» красноречиво определил принцип, которым руководствовались многие начальники: «Мне не работа твоя нужна, а нужно, чтобы ты мучился» — пусть даже от этого сама работа неизбежно страдала.
«Нет ничего проще, как списать погибшего в лагере заключенного, — „информирует” нас автор. — Другое дело — лошадь; как и всякая материальная ценность, она занесена в бухгалтерские книги с точным обозначением ее стоимости в рублях и копейках».
И в другом случае: «Для малочисленных тогда приисковых механизмов особо морозные дни актировали, так как нагруженные части горных машин, работающих на таком холоде, становились почти стеклянно хрупкими и часто ломались, а при острой нехватке запасных частей рисковать ими было нельзя. Другое дело заключенные работяги. На место списанных в „архив-три” (похороненных с биркой, привязанной к большому пальцу левой ноги. — А. Т.) в очередную навигацию пришлют новых».
Оцените этот лаконизм, эту сдержанность письма! «Я на них (всю начальственно-надзирательную орду. — А. Т.) иду с пером и с этой вот машинкой, а надо бы с топором!» — сетовал Демидов, начав свой писательский подвиг. Но не похлеще ли топора такие строки?
На их фоне описанное в уже упоминавшемся «Дубаре» — не сущая ли мелочь: на сей раз «дуба дал», помер всего лишь новорожденный младенец. Впрочем, этот плод «преступной», по лагерному уставу, любви заключенных по всем статьям портит показатели: свидетельствует о надзирательском «недосмотре», лагерной больнице досадно: лишний «летальный исход» (да и останься он жив — к чему еще один нахлебник в местном приюте?). В итоге — «начлаг с доктором договорились через загс этого рождения не оформлять». Приказано схоронить побыстрее и понезаметней.
Но когда заключенный-рассказчик, кому это поручили, увидел трогательное тельце «дубаря» с застывшей на лице улыбкой, в нем «под заскорузлым панцирем душевной грубости, наслоенной уже долгими годами беспросветного и жестокого арестантского житья, шевельнулась глубоко погребенная нежность».