(Особый, отдельный мир «иных просторов» — как и «Корабель» Елены Шварц, чей борт опасно кренится оттого, что все больше живых «присоединяется к большинству», перебегая на смертную сторону.)
Для Олеси Николаевой надежней держаться верований, традиционно разделяемых православным народом, предпосылая воображаемому прощальному странствию души осторожное слово «Говорят» («Говорят, когда человек умирает и уже не чувствует боли, / душа его еще целых три дня по земле бродит устало, / бродит она по знакомым дорогам земной юдоли, / там, где любила она, там, где она страдала…» — из стихотворения «Три дня»). То же — в зачине замечательной стихопрозы «Апология человека»: покинутое душой и предоставленное тлению тело — каково оно на третий день, на девятый, на сороковой… А что касается судьбы посмертной, то: «Всякий живущий — жив, поскольку возлюблен. / Тот, кто любим, уже вознесен на небо. / В образе этом он в дне Восьмом и пребудет». Восьмой день — день общего Воскресения.
И мало кто, странное дело, пытается в этих созерцаниях заглянуть в адскую бездну, хотя угроза адских мук неотъемлема от кредо всех трех авраамических религий. Может, оттого это, что в русском богомыслии всегда теплилась не вполне ортодоксальная идея безграничного Божественного милосердия, всеобщего прощения и восстановления в светлом образе.
А может, оставшийся за плечами двадцатый век видится таким адом, что кажется позволительным не рассчитывать на его загробное продление. Разве что Борис Херсонский проецирует опыт ада
Рассказывают, согласно святому Паламе,
В каждом есть сгусток, не пропускающий Божественный Свет.
Словно под линзой, собравшись в точку, Свет зажигает пламя.
Адское пламя, страшнее которого нет, —
и психологически поясненный — как навеки зафиксированная замкнутость падшей души. «Говорят, двери Ада запираются изнутри, / ты стоишь на площадке, давишь пальцем звонок, / не отпирают, нет никого, слезы утри, / ленту расправь, к стене прислони венок. // Но вот за дверью шаги, поворачивается замок. <…> Трехглавый Кербер припадает к земле, скулит, / стелется, взвизгивает, виляет коротким хвостом, / подпрыгивает, в щеку лижет, значит, узнал, зверь! // Ты входишь внутрь, за собой запирая дверь». Внутреннюю достоверность картинки равно подтвердят и современный психоаналитик, и древние отцы духовного делания.
Но вспомним, что в православии (как пришлось недавно объяснять нам, невегласам, Андрею Кураеву) нет канонического учения об аде. И стоит прислушаться к Круглову, в ком говорит не только метафорическое воображение, но и мудрость его духовной профессии:
Заупокойная служба. Поют по крюкам.
Или голоса так свежи, или это
Умерший так стремительно уходит,
Но в тесной часовне ветер поднялся невидимый.
<…> Пение напряженно тянется, пока может
Поддерживать душу, уходящую ввысь
Ступенями мытарств. И вот — дальше стоп.
<…> Мы — дети, а взрослые — наши умершие.
Мы в их прошлом живем.
Никому не вернуться в детство.
То-то я замечаю,
Насколько наш мир мал, прост, шаток,
Ярок, аляповат — манеж для игр
При постоялом дворе!
В силу этого нашего несовершеннолетия столкновение с таинством смерти и веянием инобытия, переживаемое с такой интимной тревогой, исключающей всякий ритуальный автоматизм, вместе с тем инкрустируется прихотливыми фантазиями, играми на детской площадке воображения, сказками на ночь. Искусство не ангажированное так или иначе обнаруживает, что ему не дано знать, какие сны приснятся в смертном сне, — но это, мы видели и еще увидим, не означает его расставания с верой и с надеждой.
Космодицея (оправдание мира)
А ведь Бог-то нас строил —
Как в снегу цикламены сажал,
И при этом Он весь трепетал, и горел, и дрожал,
И так сделал, чтоб все трепетало, дрожало, гудело…
Так, заражаясь этим трепетом, передает Елена Шварц витальную Силу, переполняющую мироздание. Но она же пишет стихи «Сила жизни, переходящая в свою противоположность» и «Стансы о неполноценности мира».
Верующая мысль обитает в пространстве, заграждаемом с одной стороны от благодушного растворения в красоте и величии универсума и с другой — от «гнушения плотью», спиритуализма, в наши дни принимающего облик агрессивной виртуализации. Этот «коридор» не так уж трудно очертить доктринальными схемами, но живое лирическое чувство больно ударяется о его стены.
Безжалостность Творца к своим созданиям, как многие, наверное, помнят, — одна из самых болезненных тем Вениамина Блаженного. Беспощадность ко всем этим издыхающим собакам и просящим о пощаде котятам, окровавленному голубю, распятому вместе с Христом… Человек отказывается брать вину на себя, указывая на другого, более могущественного Виновника. «Я не Бог — я жалею собак!» — восклицает Шварц вслед за Блаженным.