…Оставив в стороне поздний шедевр Заболоцкого «Чертополох», где автор давнишней «Школы жуков» пришел именно к такому символизму, обращусь к Светлане Кековой, чей поэтический мир нередко соотносят с мотивами Заболоцкого, и сосредоточусь на ее «ангелах». Кто они, такой густой стаей населяющие окоем поэта, что иной раз кажутся каким-то условным коэффициентом к подробностям любимых ландшафтов? «Я лицо росой умою, чтоб глаза мои закрыл / ангел с траурной каймою по краям лазурных крыл» — не бабочка ли возведена здесь в ангельский чин? Но, постепенно свыкаясь с этим сонмом бестелесных, купающихся в стиховом потоке, понимаешь, что так поэтом совершается удвоение мира: мир увиден как живое многообразие стихий, управляемых умными смыслами. Кекова любит помещать ангела в пару то с мотыльком, то с птицей, то хоть бы и с рыбой (сомом!), подчеркивая таким удвоением осмысленность мировой органики. Это, кстати, вполне ортодоксальное представление об ангелах удерживает ее на непереходимом пороге пантеизма: «Ангел крылья в синей листве купает», и в «благодатный час на исходе лета» к нему как носителю этой благодати «тянут лица вверх лопухи, крапива, / астрагал, душица, зеленый зонтик» — так любимые ею малые травяные миры. Ее эмблематические «рыбы» и «птицы», в каком бы отношении они ни были к проживанию и промельку жизни в потоке времени, — в сущности, те же ангелы, ответственные за завод мировых часов, рать светил и произрастание злаков. А в медитации на драматичную тему смирения, где пейзаж словно промыт очищающей взгляд слезой и являет свою райскую суть, ее, эту суть, удостоверяет мелькнувший на миг ангел — наряду с аллюзиями на небесную лествицу Иаковлю и евангельскую заблудшую овцу:
Смирить себя — и обрести покой,
увидеть свет, горящий за рекой,
и лестницы невидимой ступени,
деревьев расписные терема,
пустые муравьиные дома,
ладони кленов и сердца сирени.
Увидеть чайку на крутой волне,
татарку-иву в золотой чалме,
ее сестру в серебряной папахе…
Уходят вверх — все дальше от земли
щегол и ангел в золотой пыли,
две мелких птахи в поднебесном прахе.
Смирить себя — и радость обрести:
душа прозрачна, как вода в горсти,
ты жив еще, и большего не надо.
Пусть жизнь течет, как слезы по лицу:
седой пастух в горах нашел овцу,
нечаянно отставшую от стада.
Ангелы Кековой — делегаты смысла в «естественном мире» — сродни человеческому в нем присутствию как изначальному условию его умной устроенности, и этот «антропный принцип» (скажем с извиняющейся улыбкой) давно открыт для поэзии веры и всякий раз открываем заново. Олеся Николаева помнит, что все в мире живо и тем человекоподобно: «о Боже, — чуть в дриад не поверила, чуть в русалок, настолько весь / мир шептал лишь о том, как много у него имен, рук, глаз». Она склоняется перед невинностью этого мира, свободного от первородной вины человека: соловей, поющий «на языке небесного посольства», «не уязвлен земли безумным зудом: / ни сладострастием праматери своей, / ни праотца неутолимым блудом». Но только человек центрирует этот мир вокруг себя и заново вручает его Создателю уже как бы от собственного имени. Один из важнейших и сквозных в поэзии Олеси Николаевой образов — фигура
Все со мною пребудет, что я полюбила, — да!
Разложу пред Господом Сил, Господином лет:
— Посмотри, у меня и Твоя земля, и Твоя вода
сохранили вкус, сохранили запах и цвет.
И готовы к вечному празднику города.
Так что без участия «путешественника» оправдание мира не может состояться.
Человек. Инвектива и апология
Олеся Николаева — наставница в парадоксах христианской антропологии. Притом — занимающаяся этим с лукавым изяществом, — как, к примеру, в стихотворении «Человек»:
Сам себе человек говорит, вдруг за голову хватаясь:
«Так вот тебе и надо! Так и надо тебе!»
Сам себе человек говорит, тряся открытой ладонью:
«За что? За что мне все это? За что? За что?»
<…> Перечит фразе любой, кивает на каждое слово,
кричит «Уйду», оставаясь, возвращается, чтобы забыть…
Да как же, в конце концов, можно любить такого!
Да что ж это будет с ним, если его не любить?