— Прошу тебя, уходи! Кому-то надо, обязательно надо выбраться, выжить во что бы то ни стало. Не ради себя, а ради этого несчастного народа. Не виноват он, лжет всякий, кто его виноватит, несправедливо все плохое валить на него! Помнишь, каким был наш народ в начале восстания! Да и потом — поддерживал нас, оберегал, как мог; заклинал быть осторожнее, ты все это знаешь лучше моего. Нужно, чтобы остался свидетель и все рассказал, а после — спасал его:
— От чего спасал?
— От наших.
— Что ты говоришь? Как от наших?
— Могут и наши перехватить через край, когда навалятся злопыхатели с жалобами и доносами. Вся округа злобствует на здешних людей, о долине идет недобрая слава, плетут, что было и чего не было, трудно им придется. Предъявят им счет и за белашей, и за прошлогодний снег, и за тот, что выпал лет сто назад, и спросят не только за зло, но и за добро. Это ты тоже знаешь лучше моего, потому и прошу тебя: уходи! Уходи скорей!
— Иду, — крикнул Видрич. — Надень ты шапку на голову! Ладно, иду!
И он пошел размашистым шагом, все быстрее и быстрее, потом побежал, но так до конца и не понял, уходит он потому, что это нужно, или потому, что у него нет сил смотреть на молящего простоволосого Зачанина. В голове была путаница, и она все увеличивалась, хотя в ней он узнавал кое-какие свои старые мысли и тревоги, которые никому не поверял. С удивлением он обнаружил их в человеке, для которого было бы гораздо естественнее вынашивать месть, чем думать о защите той самой в большинстве своем темной массы, которая преследует его уже больше года и, не ведая, что творит, наносит ему удар за ударом.
«Да, — сказал он про себя, — вражды здесь немало, она зародилась еще в межевых спорах чабанов, бесконечных кражах, распрях и кровавых стычках во времена беззакония и племенной резни, переживших уже два государства и пытающихся впрячь и нашу революцию в этот свой племенной воз мести. Не могут чабаны без этого, и крестьяне тоже, неразвитые, ограниченные и вероломные, какими их сделала жизнь. Была и другая причина: одним улыбнулось ратное счастье, зависть посеяла месть. Злоба живуча, ничем ее не вытравишь, она зарождается сама от себя, тянется в грядущие времена. Потому коммунистам и приходится бороться одновременно на три фронта (а в себе — на четвертом), погибнуть и заснуть вечным сном нетрудно, нужно жить, кому-то нужно выжить…»
Об этом он уже думал однажды. Всю ночь тогда эти мысли сверлили ему голову под шум Пивы, собачий брех и крики сов, а утром он решил вернуться в край, откуда его изгнали, вернуться к этому обезумевшему от голода, сбитому с пути, запуганному угрозами крестьянству и начать все сначала. В глубине души он надеялся, что ему еще раз удастся вырвать заклейменный дурной славой народ из-под влияния кулаков и вернуть его на путь истинный. Рассчитывал Видрич и на подпольную сеть Космета и Албании, благодаря которой и Гара смогла бежать из лагеря и перебраться к нему. Одна надежда поддерживала и укрепляла другую, последняя исполнилась скорее, чем он ожидал. Но сейчас, когда Гара мертва и надеяться не на что, он уже чувствовал себя другим человеком и понимал, что прежним ему уже не стать. Торопясь за своей тенью, которая снова вытянулась, Видрич миновал хаос котловин и буераков и поднялся на первую вершину Рачвы, удивляясь, что попал на нее так быстро. Сгоряча, из последних сил он взобрался на вершину и остановился передохнуть. И только теперь увидел черные орды четников, усыпавших снежный простор Свадебного кладбища.
«Вон он, этот народ, — подумал Видрич, — вот за кого я должен бороться и кого должен спасать. Дикари, ревущие дикари. Не хочу, не могу, устал, пусть с ними возится кто-нибудь другой. Знаю: и те, кто сидит дома, и те, кто еще растет, — тоже народ, но у меня нет больше сил с ним нянчиться. Да и эти с бору сосенки, недружные, как всегда, кричат, стремясь перекричать или прикрыть беса противоречия, который в них сидит. Одни — хотели нас сжечь и пепел развеять, другие кормили нас, когда не хватало хлеба и для своих детей, а сейчас и те и другие честят нас на чем свет стоит: одни за то, что мы коммунисты, другие за то, что мы терпим поражения и позволяем взять себя в клещи. Люди перемешались, и на первый взгляд разницы между ними не видно, но она есть. Офицерам, да и всем ясно, что, если бы все стреляли в цель, мы давно были бы уничтожены, а если бы все стреляли мимо, то я не стоял бы здесь один как перст. Конечно, они держат друг друга на подозрении и точно угадывают, кто какую роль играет в их незримой борьбе, потому заподозренным иногда приходится поступать наперекор самим себе. Надо уходить от этого муравейника, как можно скорее уходить — глаза бы на него не смотрели…»