Приближалось рождество. Казалось, оно пройдет тихо и мирно, без резни и колокольного звона. Юзбашич готовился к походу в Боснию, как сейчас — в долину Караталих, разделываться с партизанами. И вдруг, накануне рождества, на рассвете напал на Нижний Рабан — он с одной стороны, а Раде Корда — с другой. На заре заполыхали Бистрица, Шиповицы, Корита, чуть позже задымили Стубо, Медиша и Сипанье. А прежде чем над ними унялся пожар, загорелась Негобратина, потом Црнча, потом Костичи и Иванье. И так подряд и в разбивку — тридцать сел. Спаслись лишь те жители, кто убежал далеко. Ужасно пострадали женщины, их мучали, позорили, резали и бросали в огонь. Детей не осталось совсем: их связывали за руки и ставили вокруг стога сена или дома, которые потом поджигали. Покуда дети кричали и корчились, охваченные пламенем, покуда на них горела одежда и волосы, четники им говорили, что вызволят их из огня, если они споют им песенку:
С этой песенкой четники двинулись после полудня на Зуквицу, собираясь сровнять с землей Верхний Рабан.
Приди они немного раньше, им удалось бы и это. Защищать Верхний Рабан было некому. Не было ни Звиздича, ни итальянца Ахилла, никакой другой помощи. Все, кто мог, разбежались. Мулла Растодер и Таир Дусич ушли защищать свои села, Чазим Чорович убежал спасать свою фуражку. Остались лишь старый Элмаз Шаман со своими и Ариф Блачанац с джердарцами. Перед самой стычкой к ним нежданно-негаданно подоспела подмога в лице некоего Бахтиара из-под Тутина, бывшего унтер-офицера, маленького и на вид сумасшедшего человека, который рыскал со своим отрядом и сжигал уединенные сербские села. Объединив силы, они встретили врага огнем — скосили пять десятков атакующих, а остальные отступили.
«Пятьдесят человек, — сказал про себя Ариф, — за тридцать сел — разве это месть? Сущие пустяки! А четникам она кажется страшной. Они почему-то вообразили, что только им дано право вести облавы, резать и жечь. Другим ничего нельзя, нельзя защищаться, нельзя плакать, нельзя любить своих близких, нельзя даже собирать их обгоревшие кости у сожженных стогов. И беспрестанно удивляются: как так, почему, как смели мусульмане сопротивляться? Узколобые себялюбцы, они думают только о собственной выгоде, а ко всему прочему слепы и глухи. Они не стыдятся обмана — им не стыдно лгать, не стыдно быть пойманными на лжи или на краже, и все равно удивляются, или, по крайней мере, делают вид, что удивляются, когда после всего этого им не верят. Они глухи к мольбам, греха не боятся, о душе не радеют, милость им неведома, топчут и режут, точно звери, и идут напролом, как машины. И нет от них спасения, пока их не убьешь! Шести недель еще не прошло с рождественского сочельника, когда пахло жареным детским мясом, а они думают, что все уже забыто, и готовят отмщение за Зуквицу, вместо того чтобы идти в Боснию на партизан. Идти им туда не хочется, вот они и придумали, что партизаны здесь. Сами порвали телефонные провода вдоль дороги, заминировали несколько мостиков и сделали с десяток выстрелов, чтобы напугать ящериц. Подкупили итальянца Ахилла, могут подкупить и коменданта — их медом не корми, дай только обмануть, это у них любимое занятие — лишь бы добраться до Рогоджи и Рачвы, лишь бы им туда дорогу открыли».
«Путь им и так откроют, — подумал он. — Кто им что сделает? Нет безумного Бахтиара, как на Зуквице, человека, который умел драться, — далеко он, бог знает куда забрел, и, наверно, никого, кроме меня и моих родичей, тут нет. Предали меня, разбежались, кинулись по домам, всяк свое спасает. И не удивительно — холодно, страшно, словно разом объединились все невзгоды, как вот сейчас объединились снег, дождь, туман и ветер и закрутили такую черную метель, что не видишь перед носом собственного пальца. Вот жду рассвета, а кто знает, что он мне принесет? Может, это последняя заря и для меня, и для моих детей, и для всего несчастного братства Блачанацев, которых я привел сюда молодыми и напрасно обрек на муки, холод, смертную тоску и страх…