И я больше не сунулся. Даже думать не хотел об этом. Время шло, жизнь шла дальше – продолжая укоренять меня в пластмассу косвенной речи. Иногда на меня находило что-то. Вдруг я написал стихотворение. В другой раз написал страницу прозы – перечитал: харьковский Томас Манн, все корни наружу; сперва креститься надо, а после уж в русские писатели подаваться. А то говорящая голова без туловища. Вместо него – трубки, капельницы, целая комната аппаратов. Это сравнение оправданно. Мое самосознание – это действительно самосознание отрубленной головы, живущей в лабораторных условиях. Самому не то что не прервать этот ад, даже шеи нет, чтоб шевельнуться.
Ладно. Слишком мрачно. Мидори Ито уезжает, вышла замуж за какого-то виолончелиста из другого, тоже оперного, оркестра. Нередки внутрицеховые (внутримузыкантские) браки между японками и немцами. Что из этих браков получается, не знаю – пока еще они все новенькие, блестят как из магазина (ведь даже в «Мадам Баттерфляй» между первым актом и финалом оперы согласно либретто проходит несколько лет). Сердце Дореми к тому же завоевал виолончелист, а они из музыкантов, по-моему, более других предрасположены к экзотическим бракам. Если б американские части во Вьетнаме состояли из одних виолончелистов, им для отступления понадобилось бы вдвое больше самолетов.
Мидори устроила в кантине отвальную «для своих», в том числе и меня. Ее муж на этой квазисвадьбе сидел среди шуток, шума застенчиво улыбающийся, как невеста. Огромный, потный, накачивавшийся пивом в течение целого дня в объемах, позволяющих перефразировать Архимеда, Ниметц (не будучи «своим», то есть из группы первых скрипок, он присутствовал по праву вездесущего инспектора), Ниметц провозгласил тост за то, чтоб на освобождающуюся вакансию непременно взяли снова японку, и принялся комически причитать: Мидори уходит от нас!.. Часом позже он же, прощаясь со мной – мы оба жили на казенных квартирах в домах по соседству, – сказал: японок больше в оркестр пускать нечего, шеф не хочет, и правильно – что это, немецкий оркестр или «ауслендерамт»? [117] Но тут же подмигнул: к концертмейстерам это, конечно, не относится.
Коль скоро действительно существует такое понятие: deutsche Ehrlichkeit [118] , – насколько же двуличны должны быть остальные европейцы? Об этом я спросил бельгийца Шора, который наедине со мной не стеснялся пустить шпильку по адресу немцев. Мы с ним просматривали корреспонденцию в связи с конкурсом, объявленным на место Мидори. В ответ Шор неожиданно заступился за немцев, за их право гордиться своей честностью, с оговоркой, что, может быть, только конкуренции с вами, русскими, они не выдерживают, а так… Пожил бы я с французами, затосковал бы по немцам. Французы, узнав, откуда ты, еще имеют обыкновение спрашивать: «Comment pouvez-vous vivre parmi ses Bosches?» («Ax, как вы можете жить среди этих бошей?») – таким тоном, как будто говорят: «Как вы можете одеваться у этого портного?» Помолчав, взглянув на меня, Шор прибавил, что точно так же пятьдесят лет назад говорили: «Как вы можете водиться с этими евреями?»
Вступившись за немцев, клевать которых за пределами Германии считалось чем-то само собой разумеющимся – едва ли не правилом хорошего тона, Шор тем не менее отнюдь не кинулся исполнять пожелание Лебкюхле относительно японок: он работал в Циггорне уже тысячу лет, у него были какие-то старые счеты с Лебкюхле («этой швабской задницей»), за чистоту немецкой крови ни мне, ни ему опять же ратовать было ни к чему – словом, мы послали приглашение играть конкурс сразу трем японкам и одной кореянке. Другое дело, что попасть к нам им было все равно что богатому, по известной поговорке, попасть в рай – при нынешних умонастроениях Лебкюхле (и других – вдруг запаниковавших: во что скоро превратится наш оркестр!). Кумико Сакая, старейшая наша японка и первая в истории Циггорнского оркестра скрипачка, качала укоризненно головой по этому поводу: «немецкие мужчины…» – деликатно подменяя предрассудок национальный предрассудком общечеловеческим, как бы более простительным.