— Так выпьем за справедливость! — предложил Катрич, которому мозолила глаза полная рюмка.
Сенин с жаром схватил свою рюмку. Кому-кому, а ему как нельзя, кстати, этот тост. Он снова обретает веру в справедливость. Не в абстрактную, где-то существующую справедливость, которую свято отстаивала его бабушка («Бог правду видит, да не скоро скажет»), а в конкретную, реальную. Он знает теперь, кто является носителем такой справедливости. Не директор, нет, он слишком добр по натуре, а справедливость — это не только душевное движение. Это действие. И иногда суровое, жестокое.
И он сказал, не особенно рассчитывая, что его поймут:
— За действенную справедливость!
Но его поняли. Дружно ошиблись рюмками. А Нездийминога щелкнул языком и уважительно произнес:
— Вот что значит образование…
Серафим Гаврилович не курит ни в цехе, ни дома, а в компании после чарки обязательно попросит папироску, но не какую-нибудь. Тут уж «Беломором» не отделаешься. Закурили все, даже Сенин, который редко позволял себе это, — за запах курева ему попадало от матери, как первокласснику за двойку.
Папиросный дымок в содействии с винными парами разворошили Сенина, он заговорил пространно и обстоятельно:
— А вам не приходило в голову, что в падении Гребенщикова не мало виноват директор? Все сходило ему с рук. Отчитывал его Троилин? Ставил на место? Уверен, что нет. Даже грубости, ругань спускал. Ну и уверовал Гребенщиков в свою безнаказанность. А дал бы ему сдачи раз-другой полной мерой, тряхнул так, чтобы дух у него занялся, может, и спохватился бы вовремя и уцелел.
— Да, с такими подчиненными нужно вести себя умело, как с молодой женой, — резюмировал Серафим Гаврилович. — Пробились маленькие рожки — сбей сразу, А запустишь — наплачешься. Забодает. Это правило и ты, Евгений, возьми себе на, вооружение. Таких, как ты, обходительных да совестливых, обязательно бой-бабы подбирают. Чтобы верхом ездить.
— Хрен с ним, с Гребенщиковым, хорошо, что выгнали, — припечатал Катрич. — Это уже прошлое, нечего в нем ковыряться.
— В прошлом надо ковыряться, чтобы оно не повторилось в будущем, — глубокомысленно изрек Пискарев. — Прошлое — оно цепкое, как клещ. Панцирь оторвешь, а щупальца остаются. Боюсь я за Бориса. Гребенщиковские-то выкормыши остались…
Серафим Гаврилович сделал решительный жест рукой. Отметающий, отвергающий.
— Не, хлопцы. Борьке их бояться нечего. Гребенщиков им всем плешь переел. И работают они честно. Не на Гребенщикова и не на Борьку моего, а на советскую власть.
Постепенно разговор стал закручиваться по спирали вверх. Так всегда получалось у них. Обсудят злободневные цеховые дела, потом общезаводские, потом и до правительственных доберутся. На таком уровне, с такой яростью спорят, будто от них лично многое зависит. А когда в международные влезут, тут уж хоть святых выноси — в выражениях не стесняются. Если верить народному поверью, что тем, кого вспоминают, икается, так Салазар, Макнамара и Эрхардт до смерти наикались бы, Но сегодня такой распорядок не выдерживается. Чересчур волнуют цеховые дела, потому нет-нет и возвращаются к ним.
— Я не боюсь, что Борису подгадят, — вслух раздумывает Серафим Гаврилович. — Он сам может запороться. Рисковитый он у меня. С детства. Гребенщиков — тот дока. Попросят освоить новую марку стали — взвешивает, что это сулит. Если славу и деньги — никакие трудности не остановят, если одни деньги — прикинет сколько. Если одну славу, а карману в ущерб — ни в жизнь. Не уговоришь и не заставишь. А Борька? Как-то в школе вызвали его в комсомол и говорят: «Нету у нас бегуна на дальние дистанции — проштрафился, отстранили, некого на соревнования выставить, может школа первое место потерять. Давай тренируйся». Он туда, он сюда: «Да помилуйте, какой я бегун. Я еще с боксом лажу, а в беге никогда силен не был». — «Ничего, говорят, ноги длинные, сердце в порядке — давай бегай. Если даже десятое место займешь, все равно школе первенство обеспечено». И что вы думаете? Начал бегать. Тут последний год в школе, зубрить надо день и ночь, а он бегает. Ну и выбегал четвертое место себе, первое — школе. Зато еле-еле но литературе и истории выкарабкался. Вот вам весь Борька. Боюсь, как только его слабину нащупают, все самые невыгодные, самые кляузные, самые сложные марки стали нам сунут.
— А внутренности кабаньи он тоже из сознательности в дежурке выронил? — следовательски прищурившись, спросил Катрич.
Серафим Гаврилович не сразу нашелся, что ответить. Сам подтрунивать над сыном он мог, но другим даже невинной критики не разрешал.
— Конечно, из сознательности, — упрямо проговорил он и на ходу придумал дополнительную версию: Братва собиралась что-то там сотворить несусветное с ними, а мой их прыть пригасил, на более мирные рельсы перевел. Чтобы только посмеяться всласть. Дурни желторотые, им без этого никак. Тот не пацан, кто не куролесил.
— Гля, явление Гребенщикова народу, — провозгласил вдруг Пискарев, прикрыв ладонью беззубый рот.
Сталевары повернули головы к двери. Все разом, как по команде.