«Шальная» вместо ответа несет горчичного цвета пальто с нутриевым воротником и шапочку, тоже из нутрии. Мать приступила к работе, послушать ее — так вообще богатырь. Но беречь ее надо. И в коллективе, и дома.
— Замри. Не мешай получше укутать… — Маша навертывает поверх нутриевого головного убора клетчатую «старушечью» шаль.
— Теперь и ты меня норовишь одеть под пленного немца, — бунтует Оксана. — Настя Грачева, чуть дождичек, пеленала твою мать клеенкой в цветочек. Насмешки из всех окошек, которые в сад.
— Условились больницу не поминать.
— Это к слову, давно ее позабыла; нагуляла себе привычку на природу глядеть.
— Но, чур, не задумываться! Твердишь: забыто, забыто! А саму ведь что-то мучит, грызет.
Может, и мучит… Непросто изъять из памяти — и из сердца — облик того, кому нанесла незаслуженную обиду за этим вот овальным столом. Протестующее треньканье ложечки навек застряло в ушах.
— Одета. Какой ты, доченька, наметила парк?
Машу тянуло в сторону Речного вокзала, поехали прямо туда. Сугробы первозданной ослепительной белизны обступили каждую утоптанную дорожку. Деревья не кажут ни зелени хвои, ни черных сучков — ветви, все, какие ни есть, застланы снежным густым покровом, иные гнутся под ним. Припорошены снегом и причалы у порта, вода скована льдом.
— Мама, как ты думаешь, Волга замерзла?
— Кто ее знает.
— Неужели и в Астрахани бывает мороз?
— Астрахань, Астрахань… Она у тебя на особом счету.
— Возможно, и на особом!
Не сняв рукавичек, Маша быстро лепит снежок и целится в один из множества встрепанных силуэтов, чернеющих на усыпанной снегом сосне. Галка? Ворона? Вспугнутая птица взлетает, Маша за ней не следит. Она сама мысленно унеслась в самый южный пункт своего водного путешествия. В том городе в кинотеатре «Октябрь», который славится зимним садом, они с Михайлом
Теперь молодежь норовит с первого знакомства перейти на «ты», но у них, у двоих, вплоть до Астрахани разговор велся по-взрослому, по-серьезному.
На обратном пути только и слышалось: «Ах ты, моя…»
«Моя», да к тому ж «дорогая».
«Дорогая», а по расставании ни слуху ни духу. Мучил до Ноябрьских, и то отделался вежливым поздравлением. До той красивой открытки шли сплошные терзания. В мозговых извилинах Маши безжалостно возникала запавшая туда еще с прощального вечера самодеятельности чувствительная частушка.
Волга была тиха и спокойна, но корма шлюпочной палубы буквально трещала от битком набившихся пассажиров. Предстояло организованное прощание с плавучим домом, с обретенными здесь друзьями. Мероприятие проходило живо и весело, массовик был в ударе. И вдруг скромная щупленькая туристка, повязавшись платочком, взобралась на возвышение и заунывным тоненьким голоском возьми да исполни грустный-прегрустный куплет. Нашлись, наверное, девушки, которым то пение проникло в самое сердце. В Машино — нет! Не то было настроение!
Зато по возвращении в Москву, пока не извлекла из ящика, в куче других поздравлений, открытку со штампом «Забойск-Антрацит», тот тоскливый мотив извел Машу вконец. И мотив, и до слез прошибающие слова: «Зеленая могилка травою поросла, молоденькая девочка любовью померла».
Давно на московской земле не видно травинки или зеленого кустика. Давно у Маши пропал интерес к их почтовому, ящику. Без него обойдемся! Михайло про Оксану Тарасовну ни единого слова, никаких ей приветов и поздравлений с праздником не было. Случайно? Нет! Тем подтвердил предположение насчет инструкций, полученных им у теплоходного борта. Догадка зародилась на почве маминого отмалчивания, оттого что ни разу не проявила сочувствия, хотя видела, что Маша вся извелась.
Теперь не изводится.
Однажды на классном собрании староста ляпнул, что М. Пылаева страдает избытком инициативы. Правильно ляпнул. Именно от избытка она, отвечая на первую весть от Михайла, приказала: писать подробней, но не домой, а исключительно «до востребования».
С матерью не захотела выяснять отношения. Она бессердечная — мать!