Что касается «Нови». «Новь» — второй, по-моему, по качеству тургеневский роман. Первый — безусловно, «Дым», наиболее мной любимый. Мне очень нравится там сцена народнического проповедования, когда главный герой приезжает проповедовать в кабак, напивается, а крестьяне сдают его уряднику и измываются над ним. Маркелов — интересный персонаж. А что касается тургеневской девушки Марианны, то это тот редкий случай, когда… Соломин очень интересный. Ну, почитайте, вам понравится. А, впрочем, вы уже почитали.
Это тот редкий случай, понимаете, братцы, когда тургеневская женщина уже переходит, что ли, прежние границы этого образа. Тургеневская женщина — это, конечно, девушка из «Первой любви», это в известном смысле, вероятно, Елена из «Накануне». Но в Марианне волевого начала больше, чем женского, больше, чем человеческого. И она всегда выбирает победителя. Сильная женщина у Тургенева бывает двух видов: бывает Елена, а бывает Полозова из «Вешних вод». Женская сила бывает неразборчива, цинична, часто берёт сторону сильного, и поэтому отношение Тургенева к сильной женщине было довольно-таки сложным, нейтральным, оно тоже менялось. И мне кажется, что Марианна — это тот женский тип, который скорее у автора вызывает подспудное неприятие, подспудный страх. Ведь дело в том, что девушка 1881 года — это совсем не то, что девушка из стихотворения «Порог», и не то, что девушка 1856 года из «Накануне». За 25 лет многое изменилось, и она успела из дворянской усадьбы шагнуть в прямой террор. Поэтому образ женщины сильной, мне кажется, самого автора начал несколько попугивать.
«Что Вы можете сказать о творчестве Роберта Стайна?» Я уже отзывался о творчестве Роберта Стайна: хороший писатель, но ничего особенного.
«Как вы считаете, почему в России так и не было написано романа-эпопеи о Первой мировой Войне — такого же, как „Война и мир“ Толстого о войне с Наполеоном?» Легко отвечу вам на этот вопрос.
Во-первых, попытки делались. Всё-таки «Красное колесо» — это роман о Первой мировой войне главным образом, и начинается он с «Августа Четырнадцатого». Конечно, он недотягивает очень сильно — прежде всего в смысле художественной ткани — до «Войны и мира» (и с точки зрения психологизма), потому что у Солженицына гениально сделаны все общественно-политические куски, а за судьбой генерала [полковника] Воротынцева или Сани Лаженицына, или демонической женщины Хельги, кажется, — там уже перестаёшь следить со второго тома.
Видите ли, в чём дело? Для того чтобы написать роман масштаба «Войны и мира» о сравнительно близкой реальности, нужно обладать концепцией, нужно обладать своим взглядом на вещи. Толстой всё уложил в формулу Шопенгауэра: история есть равнодействующая миллионов воль, всё в истории делается само и ничто по человеческой воле; можно только угадать вектор, и то очень редко. Поэтому и Бородино случилось вопреки замыслам Кутузова и Наполеона, а случилось само, и Москва сгорела сама. И вообще «историей движет божественная, непостижимая для нас воля», и нам надо, как вы помните в финале, отказаться от несуществующей свободы и признать неощущаемую нами зависимость.
Следовательно, для того чтобы написать роман о Первой мировой войне и Русской революции, требовалась такая же высота взгляда, требовалось концептуальное личное отношение к русской истории. А в силу разных причин такое концептуальное отношение сложиться не могло в России в XX веке. Россия была задавлена сначала тоталитаризмом, потом — распадом, выживанием. И человека, который решился бы сказать о России правду, так и не появилось, потому что это должна быть правда внеидеологическая.
Россия — вообще внеидеологическая страна; в ней образ жизни значит больше, чем образ мысли. Поэтому такой человек, который бы сказал эту правду, пока не появился. Возможно, он появится. Но я боюсь, что личный взгляд на вещи будет слишком идеологизирован. Эту книгу надо писать вне идеологии — как «Война и мир» написана вне идеологии. Ведь при Толстом уже были и западники, и славянофилы, а роман этот не западнический и не славянофильский. Это роман, написанный на основе гораздо более серьёзных, более строгих дихотомий, других противопоставлений.
Скажем, он развивает тему сверхчеловека — тему сверхчеловека Долохова, который, конечно, лжесупермен, который на самом деле всего лишь бесчеловечен, и тему сверхчеловека Пьера, который просто человек в высшей степени, человек в своём высшем проявлении. Это лежит в русле традиционных дискуссий русской литературы о сверхчеловеке, это реплика Толстого в дискуссии о Раскольникове, о Рахметове, о Базарове. Долохов, конечно, вписан в эту парадигму. Но проблема в том, что Толстой бесконечно выше и шире этого.