«Ничего не могу с собой сделать. Мне еще пульку найти надо. Это пульман?» Он протягивает спичку и считает, будто это капсула морфия. «Ложку мне принеси». Он собирается забодяжить ее и двинуться, господи. Утром в серое время он наконец уходит и спускается к себе в комнату, спотыкаясь со всеми своими пожитками, включая «Ньюсуик», который бы ни за что никогда не прочел. Я выливаю его банки ссак в туалет, они все чисто-голубые, как синий сэр Джошуа Рейнолдс, я думал: «Боже мой, должно быть, он при смерти!» Но, оказывается, то были банки синьки для стирки. Тристесса тем временем поспала, и ей лучше, и они как-то спотыкаются там и вмазываются, а на следующий день она возвращается, стучится Быку в окошко, бледная и прекрасная, уже не ацтекская ведьма, и очень мило извиняется.
«Она через неделю опять сядет на дурцефалы, — говорит Бык. — Но я ей больше не дам». Проглатывает один сам.
«А
«Потому что я умею, я уже сорок лет торчу».
Настает затем роковая ночь.
Я уже наконец-то в такси и только на улице сказал Тристессе, что люблю ее.
Я махнул на Тристессу рукой, и в тот день, Бык болеет, мы ловим такси и едем в трущобы, найти Эль-Индио (Мрачного Мерзавца, как его зовут в этом ремесле), у кого всегда что-нибудь есть. У меня вечно имелось тайное подозрение, что и Эль-Индио Тристессу любит. У него красивые взрослые дочери, он лежит в постели за хлипенькими занавесками с широко распахнутой в мир дверью, улетает по М; старшая его жена встревоженно сидит на стуле, горят иконы, ведутся перепалки, стонет, сплошь под бесконечными мексиканскими небесами. Мы приходим к нему в кубло, и старая его жена рассказывает нам, что она его жена (мы не знали), а его дома нет, поэтому мы садимся на каменные ступеньки чокнутого дворика, где полно вопящей детворы и пьяни, и бабья со стиркой, и банановых шкурок, можно подумать, и ждем там. Быку так плохо, что вынужден пойти домой. Высокий, сутулый, колдун труповидный, уходит он, оставив меня сидеть пьяным на камне, рисовать картинки детей в блокнотике.
Затем выходит что-то вроде хозяина, дородный дружелюбный дядька, со стаканом пульке, двумя стаканами, убеждает меня заглогнуть мой с его вместе; я пью, бац, залпом, кактусовый сок каплет у нас с губ, он меня опережает, не успеваю я толком. Женщины смеются. Там большая кухня. Он выносит мне еще. Я выпиваю и рисую детей. Предлагаю деньги за пульке, но они брать не хотят. Во дворике начинает темнеть.
Я уже заглотил пятерик вина по пути сюда, это у меня один из дней пьянства, мне скучно, и грустно, и потерянно — к тому же, три дня я художествовал и рисовал карандашом, мелком и акварелями (моя первая сознательная попытка), и я без сил. Набросал маленького бородатого мексиканского художника в его хижине на крыше, и он вырвал картинку из большого блокнота, оставить себе. Мы с утра пили текилу и рисовали друг друга. С меня он нарисовал нечто вроде туристского наброска, где показано, какой я молодой, и симпатичный, и американский, я не понимаю (он хочет, чтоб я его купил?). С него я рисую жуткую апокалиптическую чернобородую рожу, также тело его, крохотно скрученное на краешке кушетки. Небеса и потомки рассудят все это искусство, чем бы ни было оно. В общем, я рисую одного конкретного маленького мальчика, который не желает стоять спокойно, затем принимаюсь рисовать Деву Мадонну.
Возникает еще несколько парней, и они меня приглашают в большую комнату, где большой белый стол весь в чашках с пульке, а на полу открытые чайники его. Поразительны там лица. Я думаю: «Хорошенько проведу тут время, а сам прямо у порога Эль-Индио и поймаю его Быку, когда вернется домой, и Тристесса тоже придет.