В неохватном холсте Давида с Наполеоном I и Пием VII я сумел разглядеть маленьких алтарных служек далеко в глубине, что гладят рукоять маршальского меча (сцена в Нотр-Дам-де-Пари, где императрица Жозефина прелестненько стоит на коленках, как девушка с бульвара). Фрагонар, такой нежный рядом с Ван Дейком, и большой дымный Рубенс (
Но Брейгель, ух! В его «Битве при Иссе» по меньшей мере 600 лиц, четко определимых в невозможно смятенной безумной битве, ни к чему не ведущей. Неудивительно, что его любил Селин. Полное понимание мирового безумия, тысячи четко очерченных фигур с мечами, а над ними спокойные горы, деревья на холме, облака, и все смеялись, когда в тот день видели полоумный сей шедевр, они знали, что он значит.
И Рембрандт. Тусклые деревья во тьме
Вдруг я вошел в зал XIX века, и там случился взрыв света — яркого золота и дневного. Ван Гог, его чокнутая синяя китайская церковь со спешащей женщиной, секрет здесь в японском спонтанном мазке, который, к примеру, заставил показаться спину женщины, а спина у нее вся белая, незакрашенный холст, если не считать нескольких черных густых письменных штрихов. Затем безумие синевы, бегущее в крыше, где Ван Гог развлекался вовсю — я видел, в какой веселой красной безумной радости он буйствовал в сердце той церкви. Безумнейшая его картина была садами с полоумными деревьями, вихрящимися в синем курчавистом небе, одно дерево наконец взрывалось в сплошь черные линии, чуть ли не дурашливо, но божественно — толстые локоны и сливочно-масляные завитки красок, прекрасные масляные ржави, глыги, крема, зеленя.
Я изучал балетные картины Дега — до чего серьезны совершенные лица оркестрантов, как вдруг на сцене взрыв — роза из розовой пленки одеяний балерины, клубы цвета. И Сезанн, который писал ровно, как видел, точнее и менее божественно, нежели святой Ван Гог, — его зеленые яблоки, его чокнутое синее озеро с акростихами в нем, его финт прятать перспективу одного мостка в озере и одной линии гор довольно. Гоген — видя его рядом с этими мастерами, мне он показался едва ли не умным карикатуристом. В сравнении и с Ренуаром, чья картина французского дня была так роскошно окрашена воскресным предвечерьем всех наших детских грез — розовым, пурпурным, красным, качели, танцорки, столы, розовенькие щечки и пузырящийся смех.
На выходе из яркого зала, Франс Халс, веселейший из всех когда-либо живших художников. Затем один прощальный взгляд на Рембрандтова ангела святого Матфея — я глянул, и его смазанный красный рот