«…Всю первую половину моей службы мне сплошь и рядом приходилось переписывать чужие донесения, а не давать другим переписывать свои (пишущих машинок не было, и все секретные донесения должны были переписываться секретарями от руки), что меня крайне огорчало из-за моего дурного почерка. Я его понемногу все же выработал, но он оставался весьма крючковатым. Почти все политические донесения представлялись в оригинале Николаю Второму, который их добросовестно прочитывал и в результате знал приблизительно все наши почерки. Он как-то шутя заметил моему коллеге, первому секретарю, при его приеме: «А у вас в миссии есть какой-то необыкновенный почерк с крючками.»
Летом 1903 года я пробыл довольно долго в Петербурге, где жил у брата, офицера Конной гвардии, в казармах полка. Весной этого года я получил первое придворное звание камер-юнкера[126]
… Аудиенция состоялась в Петергофском малом дворце… мне пришлось говорить с ним (царем. —Николай Второй принял меня в небольшом угловом кабинете, выходящем окнами на взморье, стоя у письменного стола в малиновой, почти красной рубахе русского покроя. Их носили царскосельские стрелки. Впервые разговаривая с Николаем, я был поражен той несколько странной простотой, с которой он держался, почесывая себе левую руку в широком рукаве рубахи… Николай говорил очень спокойно и естественно [127]
…Александра Федоровна, которая приняла меня на следующий день, произвела иное впечатление. Обладая довольно высоким ростом, она стояла во время аудиенции, стараясь принять величественный вид, однако постоянно меняющаяся краска лица выдавала ее крайнюю нервность, неуравновешенность и даже плохо скрываемую неуверенность в себе…»
Вся полнота власти единственно самодержавию — это Ваше понимание мира, Александра Федоровна. И оно дало такую силу воронке смерча: и сын, и дочери, и муж… и Вы сама — все сгинули, одна зыбкая память…
Вся полнота власти единственно самодержавию — что увидела в миг гибели российская государыня? О чем пожалела?
Воистину глубоко трагическая фигура! Ради принципов, ради своего понимания России и служения народу возложила на эшафот пятерых детей, мужа и себя.
Последняя русская императрица.
В. Б. Лопухин в своих воспоминаниях отмечает определенную прозорливость императрицы Александры Федоровны. Она в отличие от мужа допускала возможность революции, но полагалась на светлую волю Божью. Императрица однажды обмолвилась, что «готова восприять судьбу Марии Ануанетты. Однако она не отступится от борьбы за передачу сыну власти в неприкосновенности, во всей полноте, унаследованной его отцом и предками».
А. Е. Голованов слыл любимцем из любимцев[128]
Сталина. За пять лет обычного пилота тяжелого самолета он доводит до звания главного маршала авиации, доверяя командовать авиацией дальнего действия. В 1970 г. журнал «Октябрь» публикует воспоминания Голованова «Дальняя бомбардировочная…». Он, в частности, пишет:«…Как-то в октябре (1941-го. —
— У нас большая беда, большое горе, — услышал я наконец тихий, но четкий голос Сталина. — Немец прорвал оборону под Вязьмой, окружено шестнадцать наших дивизий.
После некоторой паузы, то ли спрашивая меня, то ли обращаясь к себе, Сталин так же тихо сказал:
— Что будем делать? Что будем делать?
Видимо, происшедшее ошеломило его.
Потом он поднял голову, посмотрел на меня. Никогда — ни прежде, ни после этого — мне не приходилось видеть человеческого лица с выражением такой душевной муки. Мы встречались
Ответить что-либо, дать какой-то совет я, естественно, не мог, и Сталин, конечно, понимал это. Что мог сказать и что мог посоветовать в то время и в таких делах командир авиационной дивизии?
Вошел помощник, доложил, что прибыл Борис Михайлович Шапошников:
— Маршал Советского Союза, начальник Генерального штаба.
Сталин встал, сказал, чтобы входил. На лице его не осталось и следа от только что переживаемых чувств. Начались доклады.
Получив задание, я уехал…»
…Она подняла стеклянную крышку над витриной и бережно, с очень заметной осмотрительностью вынула фрак.
— Возьмите, подержите, — предложила она.
И я принял фрак Пушкина в свои руки.
Первое впечатление — размер фрака: совсем крохотный, детский! Ну просто невозможный! И тут же, это простегнуло меня, я скорее принял всем телом, нежели увидел это рыже-бурое пятно понизу, уже изрядно вылинявшее за полтора века. Я напрягся, чтобы не выдать дрожь головы.
Точками, мерцанием реяла тишина в квартире Пушкина…