Степанида очень негодовала бы раньше. Только весь ее гнев шел не от ревности, от гордости. Потому и ткнула свечи на кануне. Потому и бегала раньше к новгородской ворожейке. Потому и зналась раньше с матерью Гришки Мамона. Волховница была знатная. Жаль, сожгли. Много чего помнила. Многому научила. Да не всему. Большую часть ведовства унесла с собой в сруб. Ну да ладно, как в храме погубить вражину, научила.
13
В те поры на реке ожидали близких дождей и холодов. Неясно было, приедет ли сам великий князь или дело обойдется его сыном-наследником Иваном Ивановичем, по прозванию Молодой. Говорят, отец уже не раз слал ему грамоты: де, иди ко мне, брось войска и воевод. А тот уперся: лучше мне здесь, где стою, помереть, чем спину показать.
Добрый будет государь. Своих не выдает. За дело православное яр и стоятелен.
Так думал Щера, над которым князь Иван ходил высоко вверху и которым боярин нет-нет да любовался. Мне б такого в наследники! Дети же от Степаниды – хоть и его кровь, хоть на него самого минутами смахивают, кто статью, кто ухватками – но, копни поглубже, та же гниль, что и у матери. Алчны, горды, не видно, чтобы головы за землю на кон ставили. Нет, сыновья здесь же, в походе. Но как-то все норовят поближе к лагерю самого великого князя. Сначала в Красном Селе – в Москву-то, на Теремной двор, его, слышно, не пустили. Горожане кричали и швырялись комьями земли. Потом дети засели в Кременце, у каждого должность близ государя, далече от берега.
Не сам ли он эти должности добывал?
Нельзя великого князя судить. Но в голове вертелось одно: бегун, заяц на травле. Говорят, что умен. Говорят, что сумел подружиться с крымским царем, и тот теперь воюет Литву. Разоряет королевские земли.
Земли-то королевские. А города-то русские. Киев, Мценск, Одоев, Воротынск, Любутск… Разве там не наша кровь? Чему иные рады? Что поганые их пожгут? Народ бьют и дома грабят?
Послушаешь в походах – так и враги по-русски кричат. И у них кровь – не водица. Жены так же стонут, когда с ними непригоже поступают ратники. Срамно.
Стыдно ему – сам не упускал возможностей покуражиться. Потому что сладко торжество над женами, которые тайно, нечестно, скрытно над тобой же торжествуют богомерзкой силой. Тебя же на обе лопатки кладут, но не в прямом бою, а ворожбой. В глаза лебезят, улыбаются, а отвернешься, творят темное нечестивое дело.
Все ли они таковы? Раньше думалось: не все, встретит еще хорошую. Но теперь уверился: все. Всем нужны деньги и подарки.
Вот той кузнечихе он, возможно, и сам был рад дарить подарки. Отняли ее. Теперь вспоминалась другая. Дьячья жена Олёна, ее удивленное, грозное лицо заслоняло собой все прежнее. Тянуло к ней, сил нет. То ли потому, что не далась. То ли почему-то еще.
Только миг в глаза друг другу и смотрели. Он через уши лошади. Она – поверх ухвата. И оба отяжелели. Обмякли, не готовые драться. Точно ощупью в темноте вдруг встретили родное. Прянули назад. Но виденье держалось. Что угодно он готов отдать, чтобы повторить.
Может, и она ведьма?
Но во сне, вернее перед сном, на самой кромке яви и забытья, когда ломалась кромешная ворожба, просил ее, Христом Богом заклинал и за него, грешного, молиться. Чувствовал, что от этой блаженной дуры, которая кинулась с ухватом на боярскую лошадь, не идет зла. Зря он боится. Его там не тронут. Могут только поболезновать на горькую судьбу. Приголубить.
Ох, последнего зря ждет. Это честная женка. Кто он ей? Своих из рати ждет. За них трясется. А за него, бедного, кто? Выходило, что никто. Ну и ладно!
Обозлиться было легче всего. «Да чтоб я еще… Да чтоб ее…» Остальное не гораздо.
14
Сколько можно перестреливаться через воду? До доброй драки дело не дойдет? Махалово когда будет? Броды у Угры неширокие. Татарские стрелы падали в воду, никого не раня. Чудо? Может, и чудо. Только не для наших лучников. Дальнобойный московский лук достанет агарянскую сволочь. Где хочешь выцелит. Только бы глаз дальний берег видел.
Пищали что? Вся их работа – напускать дыма. Гром и клубы печного пара, вот чем хотим напугать супостата до медвежьей болезни. Голос у Егорки ломался на бас: временами он выводил слова тоненько, а временами раскатывал в горле громы, как отец. Понабрался мужичьих ухваток. Как бы дома матери не сказал: «Молчи, баба». Вот она его веником! От отца ни разу не слышал. Мать-то мы не обижаем.
Бориска раз сто поглядывал на гладкое сердоликовое колечко, которое когда-то надела ему на мизинчик Олёна в знак согласия: да, буду твоя. С тех пор он так и не снимал. Светлая то была пора. Да и потом не темнее. Яркие сполохи освещали рождение детей. В остальное время – ровное тепло.
Хорошо вместе. Вместе бы и помереть. Жаль, Бог не привел. Знал одно: если ему придет срок от кривой татарской сабли, Олёна захочет уйти за ним. Как блаженная Феврония, когда узнала о кончине князя Петра, воткнула иголку в церковную пелену, которую расшивала: «Пусть меня подождет», – и выдохнула душу.