С горстью русских стихов в кармане хочет она найти себя в иных пространствах. И просит, чтобы они не сгорели “в распахнутом огне” (“Когда лечу над темною водой”). Служенье Муз — для кого-то безнадежный анахронизм — было для нее простой реальностью. Нет, не простой: таинственной, священной реальностью. Образцом поэта в конце концов был для нее Царь Давид, пляшущий перед ковчегом. Священный экстаз, видение-откровение, спасительная жертва — все это входит в ее мысль о поэзии, в ее ars poetica, искусство поэзии.
Елена Шварц рано — похоже, с самого начала — заговорила своим голосом. Я не знаю ни одного ее школьного или подражательного стихотворения. В первых же известных стихах (1968 года: более ранних я просто не знаю; но уже о том, что она сочиняла подростком, ходили легенды) все на месте: ее голос совершенно свободен, ее пестрый и отчетливый словарь собран, “клавиатура упоминаний” обширна и послушна, причудливый ход рассказа (шедевр здесь — “Баллада, которую в конце схватывает паралич”) испробован, ритм, подвижный, как ртуть, играет (“полиметрия”). Все уже удалось. Небывалый реализм интонаций: речь — обиженная, задирающая, сочувственная — записана “как живая”; от рассказа о предмете она мгновенно переходит в разговор с предметом, с любым, попадающимся на глаза:
И повторю: я вам не флейта,
Я не игрушка вам,
ни вам, печенка, селезенка,
ни сердцу, ни мозгам.
Так дети заговаривают со всем, что встречают по дороге. Ибо — “Зачем книги без картинок и разговоров?” — как спрашивает кэрролловская Алиса. Но в этой как будто простодушной детскости действует взрослый, очень острый ум: остроумие в старинном смысле слова. В первых же стихах Шварц явился ее удивительный образный ряд (“сравнений цепи”), та свобода от обыденного намозоленного облика вещей, какой обладают сновидцы и визионеры. Образы Шварц являются из глубины сновидений, в них просвечивают архетипические фигуры. Не случайно потом она так увлеклась Юнгом: он исследовал и описывал то, что ей было давно и хорошо знакомо. Да, и звук: мгновенно опознаваемый звук Елены Шварц:
Скрипят его ботинки,
Как двери рая.
Гармонизация шумов, назвала бы я эту звуковую работу, или: просветление шумов. Консонантизм у Шварц сильнее вокализма. Но ее согласные звучат как гласные. Это музыка двадцатого века, в стороне от классической кантилены.
В начале наших семидесятых годов такая ранняя самостоятельность (да и вообще самостоятельность) была просто чудом. Время для этого было крайне неблагоприятным. Елена Шварц в своем “Бурлюке”, посвященном Виктору Кривулину, описывает его точно: “пора глухоговоренья”:
Но вы — о бедные — для вас и чести больше,
Кто обделен с рождения, как Польша,
Кто в пору глухоговоренья
родился — полузадушенный, больной,
кто горло сам себе проткнул для пенья…
Сквозь насильственное забвение, сквозь культивированное десятилетиями гуманитарное невежество (Бродский назвал его “выжженной землей культуры”) только-только пробивались “настоящие” имена и стихи: ближайшие по времени — обэриуты и Серебряный век, но и классика, и древность открывались нам как последняя свежая новость.
Открылась бездна, звезд полна.
И среди этих неожиданных, сильных, властных манер не впасть в зависимость, в ученичество, в подражательность — это было почти невозможно. Кто вторил Мандельштаму, кто акмеизму вообще, кто обэриутам, кто молодому Пастернаку, кто Цветаевой. Лена не вторила никому. Самыми близкими ей по просодии были Велимир Хлебников и Михаил Кузмин. Совсем открытый Велимир — и лукавый Кузмин с “лисьим шагом” его музы.
Но важнее всего своеобразия ее ритмов, тем и образов то, что Елена Шварц знала себя поэтом, и никем другим, и говорила как поэт, то есть как власть имеющий, а не как “исполняющий обязанности поэта”, ИО или ВрИО поэта, на канцелярском языке. А ведь такова реальная ситуация большинства стихотворцев. Пока не является “сам” поэт, можно решить, что ничего другого и не бывает. И не должно быть! — как не уставали декларировать советские стихотворцы, похоронившие в историческом прошлом всех других, “небожителей” и “жрецов”:
Мне грозный ангел лиры не вручал.
Рукоположен не был я в пророки, —
гордо объявлял один из столпов этой служилой поэзии. Елена Шварц говорила о себе прямо противоположное:
Огромного сияющего Бога
Я не унижу — спящего во мне.
Естественно, навлекая на себя раздражение, подозрения в нарциссизме, шарлатанстве и мании величия. Впрочем, если те, советские стихотворцы были литературными чиновниками на государственной службе, постсоветские похожи на клерков какой-то Фирмы С Ограниченной Ответственностью; но, как и прежние, они “временно исполняют обязанности” поэта. И над “небожительством” посмеются еще презрительнее. Поэт,
на миг вобравший мира боль и славу, —
совсем другое дело. Все знают, что это славно. Но как это больно, догадаться со стороны трудно.
Живой и вставшею могилой лечу пред Богом одиноко.
Она пришла в русскую поэзию со своим миром, со своим космосом: по вертикали он простирается от Альдебарана до глубины рудников и морского дна:
я опущусь на дно морское придонной