Надо было оповестить о ее смерти и по радио, и по телевидению, устроить траурный митинг, траурное шествие. Но у нас считают, что воспитывать можно только радостью. Что горе — это чувство вредное, мешающее, не свойственное советским людям. О своей кончине начальники не думают, мысли о своей смерти у них не появляется. Они бессмертны. Может, они и правы. Их приход и уход ничего не меняет, они плавно замещают друг друга, они вполне взаимозаменяемы, как детали в машине.
Машина эта и Ольгу, смерть ее тоже старалась перемолоть, пропустить через свое сито, через свои фильтры, дробилки, катки. Некролог, написанный Володей Бахтиным, написанный со слезами, любящим сердцем, — искромсали, не оставили ни одной его фразы. И то же сделали с некрологом Миши Дудина в «Литгазете».
Накануне я был у Ольги дома. Ее сестра, Муся, рвалась к ней ночью, домработница Антонина Николаевна не пустила ее. Какая-то грязная возня, скандал разразились вокруг ее наследства. Еле удалось погасить. А Леваневский, старый стукач, уже требовал передать ее архив КГБ (!).
На поминках выступала писательница Елена Серебровская, тоже сексотка, бездарь, которую Ольга терпеть не могла. На могиле выступал поэт Хаустов. Зачем? Чужой ей человек. Обозначить себя хотел? Вся нечисть облепила ее кончину, как жирные трупные мухи.
Мне все это напомнило похороны Зощенко, Ахматовой, Пастернака. Как у нас трусливо хоронили писателей! Чисто русская традиция. Начиная с Пушкина. И далее Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Есенин, Маяковский, Фадеев… Не знаю, как хоронили Булгакова, Платонова. Но представляю, как хоронили Цветаеву.
На поминках опять выступала Елена Серебровская, оговорила, что не была другом Ольги Федоровны, но должна сказать, как популярно имя Ольги Берггольц за границей и т. д. Не была другом — да Ольга ненавидела эту доносчицу, презирала ее. Она бы никогда не села с ней рядом, увидела бы ее за столом — выгнала бы, изматерила. Если бы она знала только, что эта падла будет выступать на ее поминках, жрать ее балык, пить ее водку, приобретенную на заработанные Ольгой деньги.
И на похороны Юрия Павловича Германа эта Серебровская пришла и стояла в почетном карауле у гроба человека, которого травила, на которого писала доносы, которого убивала.
Что это такое? Ведь кощунство — это самое постыднейшее, самое безнравственное извращение человеческой души, где не осталось ничего запретного, нет ничего стыдного, нечего уже совеститься. Не то что — все дозволено, а все сладко, самое мерзкое сладко, человечину жрать — радость…
И мы тоже хороши, вместо печалей, благодарной памяти — злоба, злоба.
МИХАИЛ КУРАЕВ[403]
Беззащитное прошлое
Высокое имя поэта Ольги Федоровны Берггольц принадлежит нашему прошлому.
Мы помним евангельский стих о вере, о том, что имеющий веру размером даже с горчичное зерно, скажет горе: сдвинься, и гора сдвинется. Примеров пока не видели. Но вера в революцию, в возможность осуществить вековые, как говорилось, мечты человечества, дала миллионам людей реальные силы двигать горы вовсе не в метафорическом смысле.
Невозможно отдать дань таланту и мужеству Ольги Берггольц, отдать дань уважения и признательности за ее вдохновенный, жизнетворящий труд, не признавая высокого достоинства времени, в котором она жила, которому она была верна. И вера ее в избранный народом путь, и гордость за свою страну не были слепы. Она знала о сталинских застенках, о жертвах произвола не по рассказам, не из книг. Слово «сталинщина» я впервые услышал из ее уст. Но даже тяготы, полной мерой доставшиеся ей, тяготы, выпавшие на долю страны, не только не убили, но и не поколебали в ней убежденного строителя нового мира, строителя мировой коммуны.
Не может быть, чтоб жили мы напрасно!
Вот, обернувшись к юности, кричу:
«Ты с нами! Ты безумна! Ты прекрасна!
Ты, горнему подобная лучу!»
Услышать и понять этот крик сердца в пору торжества мещанской глухоты, мещанской пошлости, увы, невозможно.
Мне, познакомившемуся с Ольгой Федоровной Берггольц в начале 60-х годов, не хватало воображения, и, увы, не только воображения, чтобы в немолодой даме, не имеющей сил следить за строгостью стрелок на чулке, увидеть олицетворение революции как мечты. Мне трудно было представить, что передо мной та, что стояла у гроба Маяковского в красной косынке и с револьвером на поясе, обхватывающем юнгштурмовку. Разве эта женщина, со строгим напряженным лицом, нетвердо ступающая по коридорам «Ленфильма», та самая Берггольц, чья «Ленинградская поэма», изданная в Ленинграде в 1942 году, долгие годы жила, именно жила в дамской сумочке моей матери, рядом с карточками, документами и деньгами. Она и сейчас передо мной, эта книжка, в бледно-голубоватой, как щеки блокадника, обложке.
Почему у меня не хватило ума или смелости подойти к Ольге Федоровне Берггольц, члену Художественного совета 2-го творческого объединения, где я начал работу после института, показать заветную мамину книжку, попросить автограф?..