Тем не менее одна из его речей имела успех. Это речь, где он поддержал просьбу Жерома Наполеона Бонапарта о разрешении его семье въезда во Францию. Гюго сослался на своего отца, «старого солдата Империи», который приказал ему «подняться и произнести свое слово». Он красноречиво рассказал о мировой славе Наполеона и спросил, какое преступление тот совершил, что его потомки навсегда лишены права жить во Франции. «Вот они, эти преступления: возрожденная религия, Гражданский кодекс, возвеличенная и расширившая свои границы Франция; Маренго, Иена, Ваграм, Аустерлиц; это наиболее величественный вклад в дело могущества и славы великой нации, когда-либо внесенный одним великим человеком». Находившийся возле трибуны парламентский пристав, бывший командир батальона, плакал. Фортюне Гамлен и Леони д’Онэ, рьяные бонапартистки, – ликовали.
А он, Гюго? Кем он был на самом деле? Почитателем императорской славы? Сторонником буржуазной монархии? Другом отверженных? До тех пор пока человек не примет внутреннего решения, которое определит его действия, кто может знать, что он собою представляет? Нравились или не нравились Гюго порядки Июльской монархии, но он стал при ней виконтом, академиком, пэром Франции, «хорошо упитанным человеком с энергичным лицом», он обедал у министров и послов; там он видел, но на дальнем конце стола, и Альфреда де Виньи, белокурого поэта с птичьим профилем, выставившего свою кандидатуру в Академию, а потому весьма любезного с Гюго, маленького и лысого Сент-Бёва, длинноволосого Прадье, выглядевшего сорокалетним, хотя ему уже стукнуло шестьдесят, художника Энгра, которому «стол доходил до подбородка, так что казалось, будто его ленточка Командора Почетного легиона являлась продолжением скатерти». Он присутствовал на спектаклях в Тюильри; театральный зал, более преданный наполеоновской Империи, чем зрители, сохранял прежнее убранство: лиры, грифоны, пальметты и греческий орнамент. Среди публики почти не было красивых женщин. Самой красивой оставалась «испанка» Адель, дама уже зрелого возраста. К Гюго подошла там однажды мадемуазель Жорж, когда-то гремевшая и торжествовавшая, а теперь постаревшая и печальная: «Где уж мне играть? Я так растолстела. Да и где авторы? Где пьесы? Где роли?.. Бедняжка Дорваль играет в каком-то неизвестном театре то ли в Тулузе, то ли в Карпантра, лишь бы заработать на кусок хлеба. Она дошла до того, что выступает, как и я, в каких-то сараях на шатких подмостках, при свете четырех сальных свечек, а ведь у нас обеих болят старые кости и головы-то облысели». Герцоги обращались с Гюго запросто, но дружеское их обращение уже не доставляло ему удовольствия. Слава и Смерть обеспечили ему первое место среди писателей. Кто превосходил его в литературе? В 1847 году Шатобриан уже был стариком-паралитиком, которого в три часа дня вкатывали в кресле в салон ослепшей госпожи Рекамье. На похоронах госпожи Марс, которая когда-то, во время постановки «Эрнани», издевалась над поэтом, ибо она была «одухотворенная актриса, но глупая женщина», Гюго встретил парижан в блузах, выискивавших поэтов в толпе. «Этому народу необходима слава. Когда нет ни Маренго, ни Аустерлица, он хочет видеть и любить таких, как Дюма и Ламартин». И таких, как Гюго.
В общем, насыщенная жизнь. В течение десяти лет, в промежуток между «Осенними листьями» и «Лучами и Тенями», он написал четыре сборника прекраснейших французских стихов. Роман «Отверженные» обещал сравняться с «Собором Парижской Богоматери»; у него была возможность стать министром. Ему пришлось пережить тревожное время, бури его не сломили, он выстоял, его слава не померкла. И тем не менее он не был счастлив. Возвратившись с кладбища, где похоронили юную Клер, он запечатлел в стихах суету и тщеславие светской жизни: