"Из нас, молодежи, ничего еще не сделавшей и ничем себя не заявившей, - Гоголь был в Риме не только всех старше по годам, но и всех, так сказать, почтеннее по великой славе, окружавшей его имя. Поэтому мы, маленькой коло-нийкой и маленьким товариществом, собирались у него однажды в неделю (положим, в праздник). Но собрания эти, дар почтительности с нашей стороны, были чрезвычайно тяжелы. Гоголь принимал нас чрезвычайно величественно и снисходительно, разливал чай и приказывал подать какую-нибудь закуску. Но ничего в горло не шло вследствие ледяного, чопорного, подавляющего его отношения ко всем. Происходила какая-то надутая, неприятная церемония чаепития, точно мелких людей у высокопоставленного начальника, однако отношение его, чванливое и молчаливое, было таково, что все мы в следующую (положим, "среду") чувствовали себя обязанными опять прийти, опять выпить этот жидкий и холодный чай и, опять поклонившись этому светилу ума и слова, - удалиться".
Буквальных слов Репина не помню, - смысл этот. Когда Репин говорил (на ходу, на даче, - было ветрено) и все теснее прижимал к телу свой легкий бурнус, то я точно застыл в страхе, потому что почувствовал, точно передо мной вырастает из земли главная тайна Гоголя. Он был весь именно формальный, чопорный, торжественный, как "архиерей" мертвечины, служивший точно "службу" с дикириями и трикириями: и так и этак кланявшийся и произносивший такие и этакие "словечки" своего великого, но по содержанию пустого и бессмысленного мастерства. Я не решусь удержаться выговорить последнее слово: идиот. Он был так же неколебим и устойчив, так же не "сворачиваем в сторону", как лишенный внутри себя всякого разума и всякого смысла человек. "Пишу" и "siс". Великолепно. Но какая же мысль? Идиот таращит глаза. Не понимает. "Словечки" великолепны. "Словечки" как ни у кого. И он хорошо видит, что "как ни у кого", и восхищен бессмысленным восхищением, и горд тоже бессмысленной гордостью.
- Фу, дьявол! - Сгинь!..
Но манекен моргает глазами. Холодными, стеклянными глазами. Он не понимает, что за словом должно быть чтд-ни-будь, - между прочим, что за словом должно быть дело; пожар или наводнение, ужас или радость. Ему это непонятно, - и он дает "последний чекан" слову и разносит последний стакан противного, холодного чая своим "почитателям", которые в его глупой, пошлой голове представляются какими-то столоначальниками, обязанными чуть не воспеть "канту" директору департамента... то бишь творцу "Мертвых душ".
- Фу, дьявол! Фу, какой ты дьявол! Проклятая колдунья с черным пятном в душе, вся мертвая и вся ледяная, вся стеклянная и вся прозрачная... в которой вообще нет ничего!
Ничего!!!
Нигилизм!
- Сгинь, нечистый!
Старческим лицом он смеется из гроба:
- Да меня и нет, не было! Я только показался...
- Оборотень проклятый! Сгинь же ты, сгинь! сгинь! С нами крестная сила, чем оборониться от тебя?
"Верою", - подсказывает сердце. В ком затеплилось зернышко "веры", веры в душу человеческую, веры в землю свою, веры в будущее ее, - для того Гоголя воистину не было.
Никогда более страшного человека... подобия человеческого... не приходило на нашу землю.
* * *
Язычество - утро, христианство - вечер. Каждой единичной вещи и целого мира.
Неужели не настанет утра, неужели это последний вечер?..
* * *
Заступ - железный. И только им можно соскрести со-рную траву.
Вот основание наказаний и темницы.
Только не любя человека, не жалея его, не защищая его - можно отвергать этот железный заступ.
Во всех религиях есть представление и ожидание рая и ада, т. е. это внутренний голос всего человечества, религиозный голос. "Хулиганства", "зарезать" и "обокрасть" - и Небо не защищает.
Защищают одни "новые христиане" и социал-демократы, пока их наказывают и пока им нечего есть. Но подождите: сядут они за стол; - и тогда потребуют отвести в темницу всякого, кто им помешает положить и ноги на стол.
(за занятиями).
* * *
С 4-мя миллионами состояния*, он сидел с прорезанным горлом в глубоком кресле.
Это было так: я вошел, опросил Василья, "можно ли?", - и, получив кивок, прошел в кабинет. Нет. Подошел к столу письменному. Нет. Пересмотрел 2-3 книги, мелькнул по бумагам глазом и, повернувшись назад, медленно стал выходить...
На меня поднялись глаза: в боку от пылающего камина терялось среди ширм кресло, и на нем сидел он, так незаметный...
Если бы он сказал слово, мысль, желание, - завтра это было бы услышано всею Россиею. И на слово все оглянулись бы, приняли во внимание.
Но он три года не произносит уже никаких слов. 78 лет.
Я поцеловал в голову, эту седую, милую (мне милую) голову... В глазе, в движении головы - то доброе и ласковое, то талантливое (странно!), что я видел в нем 12 лет. В нем были (вероятно) недостатки: но в нем не было неталантливости ни в чем, даже в повороте шеи. Весь он был молод и всегда молод; и теперь, умирая, он был так же молод и естествен, как всегда.
Пододвинув бланк-нот, он написал каракулями:
- Я ведь только балуюсь, лечась. А я знаю, что скоро умру.