Все же как это странно, как бесконечно странно! Что бы там ни пелось, какие бы яркокрылые бабочки ни садились на лысое, коричневое от солнца темя Сократа, хромого запредельского юродивого, а ведь все это кануло в нули — даже не так- все-таки
кануло, вопреки вещим голосам, щедрым на обещания, таким многозначительным, так убедительно сулившим спасение. И пока валторнист сосредоточенно вытряхивает слюну из медных алембиков своего инструмента, эта интонация находит струнное продолжение октавой выше: о, эти запредельские ночи; о, быстрая тополиная баккара на зеленом сукне газона — шелест Меркаторовых шедевров, разговоры с самим собой вполголоса до рассвета; о, звездная безветренная ночь! Это была каждый раз такая компактная комнатная вечность, как начиналась, и если вдруг гроза, то в ней было что-то эпохальное, в ней слышалось крушение держав, падение престолов, казачья конница гнала воющую от ужаса толпу, и она валила по заснеженной мостовой навстречу залпам, заглушавшим на миг лязг подков, и даже если обычный дождик — то это тоже было событие. Вымокнув до нитки, Матвей, бывало, вскакивал на крыльцо своего дома, но не мог уйти и продолжал смотреть на кипение капель на зеркальной мостовой и дрожанье листвы, и жил он тогда скромно и просто, и легок был, между прочим, скор, беззаботен. Что же это с нами такое случилось, как же мы могли так перемениться? Ужель и впрямь, и в самом деле? А под сурдинку звучит еще другая, страшно тоскливая нота (или это только скрипят детские качели за окном?): как же давно все это было, как невероятно давно! И едва ли с нами. Дело в том, что слишком быстро поворачивается планшет, поднимаются и опускаются плунжеры, непоправимо меняя место действия (вот была запредельская набережная, вот — московский бульвар), и время от времени кому-то приходится сходить со сцены навсегда — по черной лестнице в пустой переулок. Эх, Дима, Дима, шел бы ты себе мимо, не поднимал бы глаз... Невнятно, с плохо сдерживаемой злобой голос объявил следующую станцию: «Мукомольная». А лица пассажиров ввиду наступившей весны были яснее обычного. Или эта весна ему только почудилась сегодня утром, когда, выйдя из дому, он вдохнул затхловатого московского воздуха, и ночью же вновь ударит мороз? Впрочем, были и несомненные признаки свершившегося в природе coup'a[30]: воробьиное ликование в палисаднике, новое озабоченное выражение на морде тощего городского пса, грязца на торцах, дворницкая апатия и праздная лопата на черной куче снега, а у станции метро, где толчея побойчее, — нищие старухи с букетиками крокусов.Что это за трюки такие? Нам довольно закрыть и вновь тут же открыть глаза, чтобы перенестись... чтобы безвозвратно... Этим мартовским утром Матвей проснулся в слезах. И тягостно, и вместе с тем светло было у него на душе. Что, если все это время, все шесть московских лет он был болен, даже наверняка так, но что это сталось с ним в последние дни, отчего так щемило сердце? Умотамление?
нервный взмыв? воспаление души? Нет, не воспаление, а воспарение! Тот старый странный детский сон снова ему приснился: заснеженные площади, глухие фонари вдоль каналов, скрепка железнодорожного моста, пришпиленная к туманному от мороза высокому берегу соседнего острова, лицо под короткой вуалью, поднятый локоть самоубийцы в шинели у входа в гостиницу, опрокинутая корзина яблок, зарево далеких пожаров...В вагоне кашляли, дремали, читали газеты, смотрелись в зеркальца, грызли картофельные сушки, прихлебывали пиво из жестянок, жестикулировали — ан нет, это глухонемая пара, отчаянно гримасничая, без умолку обменивалась впечатлениями. Продолжаем путь. Мыслями обретаемся где-то далеко-далеко, за синими морями и сизыми в рассветном свете, лиственницами и грабами поросшими горными хребтами нашего обширного отечества, телом же пребываем в вагоне подземки, то есть, собственно, нигде, ибо нельзя даже вообразить, под каким именно перекрестком или сквером проносится в эту самую минуту тряский состав. Пребывающим нигде, следующим в никуда из ниоткуда посвящается.