Вот так, попроси его какой-нибудь досужий ангел описать его глуховатые московские будни, рассказывал бы о себе Матвей Сперанский, прекрасно, впрочем, сознавая, что и этот очерк его жизни оставлял желать лучшего, что и эта его новая физиономия, с резковатыми из-за подчисток и грубоватой ретуши чертами, мало походила на ускользающий оригинал. Уютная служба, безбедная жизнь, нежная подруга — все это внешнее, наивное благополучие до смешного плохо сочеталось с его действительными чаяниями и трудами. И едва ли кто-то другой, а не он сам был виновен в том, что мелкая рябь на поверхности его медленно протекавших дней отливала скорее свинцом, чем золотом; в конце концов, жизнь его еще ни разу не обманула, когда он, как изредка случалось, слепо поддавался ей, резко меняя направление и пускаясь напропалую к своей отвлеченной цели. Как он мечтал, раскрывая по вечерам в своем конторском кабинете рабочую тетрадь с черновиками в прозе и стихах, чтобы из густых правок, как из чернозема, вырос и окреп росток подлинной, провиденной им в детстве жизни, в возможность которой он, несмотря ни на что, все еще свято верил! Если же он самому себе не мог дать ясного отчета в том, где именно в его личном «настоящем» проходит граница между подпорченной явью и безупречным вымыслом, презрением и прозрением (хотя и фокстерьер, и Шекспир, и Женя Воронцов, но, увы, не зыбкий Бурцевич, были на самом деле, и Митя Столяров вправду изредка наведывался), что же оставалось на долю всех тех, кто случайно попадал в круг близких ему людей, как не смириться с частой сменой декораций и существованием чего-то
Остановка. Глухонемая пара покинула вагон, зато вошел слепой старец со своей «суетной палкой» — один, без провожатого. Кое-как выбритые впалые щеки, страдальческое выражение тонких губ и острого адамова яблока. Никто из москвичей и гостей столицы не шелохнулся: экая невидаль. Матвей освободил старику место (тот цепко ухватил его за руку, усаживаясь), а сам, пройдя по шаткому полу в другой конец вагона, прислонился к стенке у дверей. Напротив него сидела молодая цыганка с грудным младенцем на руках. На голове — пестрый платок, на шее — несколько спутанных цепочек с золотыми кулонами. Лицо миловидное и настороженное. Младенец проснулся, обвел глазами вагон с мигающим плафоном на потолке и немедленно заревел. Цыганка, держа его одной рукой, другой бесстыдно вытащила из выреза платья мягкую желтоватую грудь и пристроила в его жадные губы черный сморщенный сосок Дитя зачмокало и вновь прикрыло глаза. Пассажиры (кроме одного) с удовольствием наблюдали за процедурой.
Бывают дни, когда голова так ясна, что, кажется, замечаешь и понимаешь все вокруг. Что вон тот человек напротив, судя по напряженному шевелению губ, читает английскую книгу (а потом, сходя на остановке, бросаешь взгляд и видишь, что так и есть), что, например, у того сутулого юноши и той зеленоглазой девушки первое свидание, а та полнотелая дама в норковой шубе, судорожно шарящая в ридикюле, забыла дома кошелек Морщинистое лицо слепого старика волшебно разглаживается, уменьшается, светлеет, широко раскрываются его чистые глаза, и вот он уже предстает перед нашим внутренним зрением щекастым смеющимся младенцем, каким был семьдесят лет назад, в самом начале жизни. Этим сказочным просветлением, пожалуй, стоило бы научиться пользоваться в иных целях, и тогда, как знать, можно было бы достичь состояния еще более ясного, дающего ответы на вопросы более высокого порядка. К примеру: каково его другу, Дмитрию Столярову, ушедшему вечно прогуливать уроки,
«Опричная». Теперь скоро.