— Я ничего не боюсь, Малдрен, — прошептал Стен. — Я просто стремлюсь жить так, чтобы мне нечего было бояться. И уж тем более я не хочу бояться за других, особенно за своих детей.
Поражаясь строгости и суровости собственного тона, он продолжал:
— Твое дело будет передано в центральный экзархат и дальнейшее меня не волнует.
Выйдя из камеры, он закрыл глаза, слушая щелчок замка.
"Прости меня, но я не в силах тебя защитить, как и тогда. Могу лишь спасти, остановив от греха".
Однако хоть все и было просто, понятно и очевидно, но только ничего хорошего происходящее не сулило, и горько было от осознания, что он не заметил случившееся, не понял, не предотвратил в начале, а теперь уже поздно: Малдрена было уже не спасти, а значит ребята ставшие его учениками и последователями куда важнее.
Оставив Малдрена в темнице и оставив все распоряжения на его счет, Стен поспешил его просто забыть.
Однако это было не так уж и просто. Сохраняя все это время самообладание, следуя своему решению, он все же переживал внутреннюю бурю, скрытую от всех глаз. И эта буря утомила его, как и надобность держать себя в руках.
Это был один из немногих случаев, когда нельзя было быть снисходительным, но, понимая это, Стен все же не умел быть суровым, и смутно понимая своего товарища, он точно знал, что путь его неверен. О многом теперь стоило задуматься.
Мысли и воспоминания не хотели оставлять Стена, напротив они врывались в его разум снова и снова. Он вспоминал свои старые встречи с печатями Менделя, те единичные моменты когда он видел их и тот единственный раз, когда он сам писал их чтобы спасти маленького ребенка. Все это отдавало горечью и мучительными уколами совести.
"Это не правильно" — вновь стучало в его висках, но он держал себя в руках, продолжая заниматься делами.
Он всеми силами старался сосредоточиться, но наряду с любым другим вопросом блуждали мысли и смутные ощущения, не дающие ему покоя.
Верно, или не верно? Имел ли он право решать подобное? Имел ли права Мелдрен решать? Трусость? Смелость? Слабость? Воля? Все казалось каким-то не полным, не верным, не тем. Он не стал судьей, ведь всегда боялся судить и ставить себя выше, он лишь остановил бессмысленные игры с Тьмой, опасно само по себе. Он выполнил свой долг, он поступил верно, но почему тогда не оставляла горечь и внутри роились сомнения?
Что-то в нем беспокойно ныло, подобно предчувствию, но он прогоняя прочь сомнения, вновь и вновь убеждая себя в собственной правоте, списывал этот внутренний зуд на усталость.
Лишь поздним вечером, из этого сурового каменного состояния, его вывел маленький Артэм, вбежав в его кабинет.
— Пап, когда мы уже домой пойдем!? — воскликнул он со всей своей детской непринуждённостью.
Стен посмотрел на сына, все же постепенно смягчаясь. Застывшая маска, под которой блуждала вся истинная натура екзорциста, медленно сползла с его лица, показывая усталость и печаль. Все же Стенет не мог врать своим родным, особенно любимым сыновьям.
Не говоря ни слова, он жестом позвал к себе сына и, усадив мальчика на колени, посмотрел в окно.
Уже медленно темнело. Городок затихал.
— Па, — начал было Артэм, но Стен ему тихо прошептал.
— Сейчас пойдем.
Он затушил свечу на столе, но продолжил так сидеть, придерживая мальчика на своих коленях.
Его истерзанная сегодняшним днем душа просто грелась от тепла отцовских чувств. Сыновья став его смыслом были и его светом, единственным светом во всей этой суровой жизни. Возможно его дети были единственными кто видел сейчас его искренность, так редко сверкающую сквозь самоконтроль.
Сейчас сидя в темном кабинете с маленьким мальчишкой на руках, он забывал про инквизицию, дела экзархата и цепные печати древних. Переставая быть воином, стражем и инквизитором, он становился просто человеком, просто отцом, просто доброй душой, которой очень не хватало тепла.
Этот маленький мальчик на его руках был единственной отрадой, был его радостью и его счастьем, источником того тепла, которое еще могло достучаться до закованного в броню принципов сердца.