Выразительная картина, встающая за этим мемуарным фрагментом, чрезвычайно точно передает парадоксальное положение Мандельштамов после возвращения из поездки по Закавказью и петергофского санатория ЦЕКУБУ. С одной стороны, патронаж государства (упомянутый А.Б. Халатов был в это время председателем правления Госиздата и ЦЕКУБУ), выражающийся не просто в получении ими продовольственных карточек, с которыми вся страна жила с января 1931 года, но в прикреплении к элитному спец-снабжению™
(«вциковский» паек), маркирует их как часть советской номенклатуры. С другой – эта номенклатура вынуждена кочевать по съемным комнатам или жить у родственников в коммунальных квартирах. Место Мандельштама на номенклатурной лестнице оказывается недостаточно высоко, чтобы с помощью государства решить две базовые проблемы, о которых Н.Я. Мандельштам писала Молотову, – трудоустройства и жилья («роскошные санатории будут чередоваться с настоящим бродяжничеством»). Окончательный отказ от «фабрики переводов», заявленный в письме Молотову, подразумевал, однако, резкую интенсификацию усилий по преодолению «необеспеченности и полубездомности» (из письма Мандельштама неустановленному адресату, нач. 1930 года (?): III: 494).Что касается денег, Мандельштам твердо намерен реализовать модель существования на «бюджетный заработок (лит<ературный>)» (из письма Е.Э. Мандельштаму, 11 мая 1931 года: III: 503). Последнее уточнение принципиально важно – во второй половине 1930 года поэт возвращается к стихам; это служит основным стимулом его литературной работы, не имеющей более в виду возврата к той или иной форме поденщины, вроде службы в комсомольских газетах (<«…> служить грешно, потому что работается сейчас здорово» [III: 503][190]
). Принципиальной же является и установка Мандельштама на публикацию новых текстов – вовсе не сама собой подразумевавшаяся у авторов, испытывающих в это время трудности с цензурой. Выше мы подробно остановились на позиции Ахматовой. 11 августа 1928 года М.А. Булгаков, столкнувшийся с запретом ряда своих произведений, пишет Горькому: «Я знаю, что мне вряд ли придется разговаривать печатно с читателем. Дело это прекращается. И я не стремлюсь уже к этому»[191]. Мандельштам, за редчайшими исключениями, все свои новые вещи предназначает для печати. Известны переданные им в 1931 году для публикации в журналы «Новый мир» и «Ленинград» подборки стихотворений из числа «Новых стихов», включающие в себя тексты, которые позднейшая традиция, в очевидном противоречии с синхронным авторским восприятием, относит к числу «отщепенских» («Мы с тобой на кухне посидим…», «Не говори никому…», «Куда как страшно нам с тобой…», «На полицейской бумаге верже…» и др.)[192]. Виктор Серж, описывая чтение Мандельштамом «Путешествия в Армению» в номере «Европейской» гостиницы в феврале 1933 года, вспоминает: «Кончив читать, Мандельштам спросил нас: „Вы верите, что это можно будет напечатать?”»[193] Подавляющее большинство текстов Мандельштама не проходит редакторский или цензурный фильтры (из пятидесяти пяти входящих в «Новые стихи» вещей[194] опубликовано при жизни поэта было одиннадцать). Подводя некий итог возвращению к литературной жизни, Мандельштам так описывал ситуацию в письме брату: «<…> я, конечно, не стал ходовым автором, пишу очень мало и медленно, и 90% не печатается даже в самых благоприятных условиях» (июль/август 1932 года: III: 510)[195].Первостепенно важно, однако, что сложившееся положение Мандельштам тем не менее (воепринимает как результат собственного осознанного и добровольного выбора —
между возвращением к советской литературной и общественной жизни и уходом, на манер Ахматовой, в самоизоляцию и оппозицию «современности». Последнее ассоциируется для него с неизбежной консервацией, обеднением и иссякновением поэтической речи (напомним, что именно «недостаточной [социальной] гибкостью» Ахматовой и ее «мировоззрения» объяснял Мандельштам ее поэтическое молчание второй половины 1920-х – начала 1930-х годов). Поэтическая немота видится ему выбором худшим, нежели пусть проблемное, но существование в актуальной социокультурной повестке.Но не хочу уснуть, как рыбаВ глубоком обмороке водИ дорог мне свободный выборМоих страданий и забот —с помощью прозрачной «ихтиологической» метафоры эксплицирует Мандельштам свою позицию в отброшенной при публикации в «Новом мире» (1932. № 4) заключительной строфе стихотворения «О, как мы любим лицемерить…» (I: 479; май 1932 года)[196]
.