Отец попросил его минутку подождать и прошептал что-то маме на ухо. Мама кивнула, открыла сумочку и вытащила кошелек, а отец вынул из кошелька пятьсот бельгийских франков.
— Вы так о нас хлопотали, — стал он уговаривать Коэна, но тот покачал головой:
— Нет-нет, к чему это… Я же все по просьбе рава Пельцера. Он мой друг.
Потом он ненадолго замолчал, закрыл глаза и снова едва заметно пошевелил губами, достал из нагрудного кармана блокнот и ручку, что-то нацарапал, вырвал лист и протянул отцу.
— Это адрес Израэля Коэна, моего двоюродного брата в Бруклине. Если что понадобится, обращайтесь к нему. Скажите, что это я вам его адрес дал и что вы знаете рава Пельцера.
И с этими словами быстро зашагал прочь, родители даже не успели его поблагодарить.
— Я всю жизнь считала себя честным человеком, — сказала мама. — Ни разу еще взяток не давала и не врала.
— Да меня тоже от всего этого тошнит, — согласился отец. — Но речь-то о нашем ребенке, о его будущем!
Тут они оба посмотрели на меня, и я понял, что пришел момент сказать что-то многозначительное, или остроумно пошутить, или даже надерзить. Но мне как назло ничего не приходило в голову, и я промолчал.
Мы переночевали в отеле и на следующий день получили визу. Консул пожелал нам «хорошо отдохнуть и насладиться красотами Америки». На сей раз он даже не пытался скрыть свой цинизм…
После завтрака я подхожу к окну и выглядываю на улицу. Маленькая Одесса — как большая деревня, здесь все друг друга знают, а наша улица связывает центр с магазинами и увеселительными заведениями и тот «местечковый» квартал, где язык повседневного общения — русский. Наша квартира — на первом этаже, а значит, почти все здешние эмигранты хоть раз в день да пройдут мимо наших окон. Никто не знает, что мы с родителями жили в Израиле и в Австрии. Отец меня предупредил, нечего, мол, трезвонить, что мы в Америку въехали по туристической визе, а тем более распространяться, как она нам досталась. Если я разболтаю, все сядем в тюрьму. Но сначала он мне голову оторвет.
Я вижу, как по противоположной стороне улицы плетется Боря. Три часа он, как всегда по утрам, отработал во фруктовом магазине и теперь бредет домой. Вид у него отсутствующий, он явно погружен в свои мысли, случайно подбивает пустую консервную банку и не замечает. Может быть, даже сам с собой разговаривает, только мне через стекло не слышно. «Вот ведь нытик, вечно ноет», — думаю я. На какое-то мгновение во мне даже вскипает ненависть. Да как он смеет несчастным притворяться? Легальный вид на жительство у него есть, карта социального страхования есть, на пособие по безработице претендовать может. Я с презрением смотрю ему вслед. В этот момент я еще не догадываюсь, что именно с Борей у меня навсегда будут связаны воспоминания об этом дне и о Нью-Йорке вообще.
У него высокий лоб, зеленые глаза, толстый нос в пурпурных прожилках, седые виски, мешки под глазами, приземистая, сутуловатая фигура. Спина согнутая, почти круглая, вроде черепашьего панциря. Почти двадцать лет прошло, а я как сейчас вижу перед собой Борю, Бориса Моисеевича Фридкина, как сейчас слышу его высокий тенор, в котором звучат одновременно озабоченность и раздражение, вижу его тонкие, почти женственные руки, вижу, как в промежутке между двумя фразами он опускает взгляд и проводит по губам указательным пальцем левой. Вот это напряженное молчание, затопляющее промежуток между фразами, врезалось мне в память куда острее, чем сами фразы.
И вот я уже подготовил сцену, расставил статистов, вот по лестнице у меня медленно, с трудом поднимается тучная старуха, Борина теща, вот она останавливается на каждой лестничной площадке отдышаться. Ее взгляд упирается в пожарную лестницу у самого окна.
— Нате вам, пожалуйста, воры и убийцы, залезайте на здоровье! — бормочет она. — В такой-то стране пожарные лестницы — забирайся, кто хочет! Это надо же!
Она роется в сумке в поисках ключа, находит не сразу и разражается бранью, наконец, выуживает его и быстро отворяет серую обшарпанную дверь, на которой нет таблички с именем жильцов.
— Ну, растолкуй ты мне, на кой черт мне эта Америка сдалась?
Борина теща вздыхает и с опаской грузно опускается на шаткий стульчик, единственный предмет мебели в комнате, хоть сколько-нибудь заслуживающий это название. Стул обиженно кряхтит, немного покосившись на правую сторону, но пока еще держится, и Борина теща может отдохнуть после ежедневной прогулки к заливу. Она тяжело дышит. Разноцветное платье, голубое в розовый цветочек, которое старуха купила еще в Ленинграде, прилипло к ее вспотевшему телу. Боря неприязненно смотрит на ее обвисшую грудь, вздымающиеся и опадающие при каждом вдохе и выдохе жирные подушки на бедрах и бесформенные ляжки.
«Вот гадость-то! — думает он. — Скоро и Галя такая же будет. Ладно, я, конечно, и сам не Аполлон, но все-таки…»