– Тех-ни-кум, – вежливо согласился с ним воспитанный отрок и показал ему крылышко. Кадыров в общем-то снисходительно глянул на крылышко в его ладони и кивнул.
…А мы с Виктором Опраушевым по-прежнему сидели друг против друга в самодельной его выгороженной комнатке, потому что когда я обнаружил мальчика в кладовой, тот выбежал, застегивая куртку, налестничную площадку и сразу вниз по лестнице, а я уже ничего не смог: Виктор, судорожно стискивая мой локоть – Вернемся, слушайте! Слу-шай-те! Вернемся! Поговорим, – повернул меня мгновенно назад в квартиру.
– Вот, – сказал он тихо, вводя опять в свою комнатку, – единственное я знаю, что это совершенно все материально, все материально! Вы послушайте, что нашел. – И раскрыл на странице, заложенной газетой, книгу. – Это писал Толстой Лев Николаевич еще сто лет назад в специальном письме:
«Воскрешение всех людей во плоти, во-первых, не так безумно, как кажется!»
Но я придвинул к себе книгу и прочитал сам письмо Льва Николаевича.
Однако узнал я из него только лишь о русском философе библиотекаре Федорове, который еще давно и подробно предлагал общее новое дело: воскрешать всех людей во плоти.
Опраушев, долговязый, в байковой домашней куртке, откуда высовывались на груди его темные волосы, и в обвислых на коленях дырявых тренировках, глядел на меня, моргая выпуклыми светло-коричневыми глазами, и вытягивал волнистый нос и кадыкастую шею. Я, вероятно, с точно таким же выражением глядел на него. Наконец, мы оба сели.
– Эта старая и обосравшаяся трясогузка, – разъяснил про Петра Сергеевича Виктор, запуская вздрагивающие, с перстнем пальцы в британскую свою вороненую прическу на пробор, – может хоть тысячу раз заклинать: «Страшный Суд!», «Я – это Петя!», «Мое искупление!», но как ты сам понимаешь…
– Ну, допустим, что понимаю, – предположил я. – А что конкретно предлагаешь ты?
– Дальние поколения! – наклоняясь, подтвердил он тихо, притягивая меня за свитер и указывая большим пальцем левой руки куда-то себе за спину. – Понял? Не мальчишка этот ничейный – предки мои встают! – Выпуклые глаза его торжествующе и злорадно, припадочно заулыбались.
Я рванулся, отпихнув его, и вскочил: на ковре над тахтой наискось висела, точно сабля и кинжалы когда-то, заграничная, в чехле теннисная его ракетка, но сорвать эту ракетку, чтоб была в кулаке, я не успел. Он поймал меня тут же за обе руки, заклиная шепотом, предупреждая не шуметь.
– Тихо! Леша! Ле-ша! – Он ловил меня за руки, тряся волосами, но я отбрасывал к черту его руки.
– Ну!.. – бешено шепнул мне Виктор. – Ты погляди, – указывая пальцем на стенку, которая у них лопнула наискосок, и в обоях резкая ветвилась трещина. – Понял? Оттуда слышно от Эммы, из комнаты каждое слово, оттуда я слышал все, стихи его.
– Стихи-и?
– Да. «Тише, листья. Листья, не шумите! Санечку не будите». Я это слышал сам! «Прохожий! Прохожий, ты идешь, нагнись, сорви тростиночку».
Оказывается, Однофамилец ночью, оставив в коридоре Людке (Людмиле Петровне), как городскому практичному начальству, самого себя, т. е. молодого «папу Петю», сам вырвался вниз, в подъезд, прятать сани. А очень всем довольный, в тепле и светлом коридоре, Петя в этом тюремном ватнике и в простыне для маскировки разве что у Эммы, как у девушки современной, столбняка не вызывал.
Тогда как сами Опраушевы пытались хотя бы понять: что происходит у молодого «папы Пети» с глазами?! То ли голубенькие его глаза явно смеялись над ними, то ли Эмме они улыбались скромненько?! – особенно после ответа о «конторе товарища…», похожего на пароль. И Людмила Петровна, наконец опомнясь, схватив пальто с вешалки и сумку – отцу там плохо, надо скорую, вы уж тут сами как-нибудь, – побежала по лестнице вниз. А Эмма, отодвинув с презрением Опраушева, потянула Петю за рукав из коридора в комнату к себе – хоть поесть чего-нибудь и выпить чаю.
– Сука эта… это все эта сука, Леша! – прямо в лицо шептал мне Опраушев. – Она ж кого хочешь!.. Если б знал ты всю мою жизнь… Все, что хочет: бросает, уезжает, приезжает, бросает, что выгодно, понял?! – Пока, наконец, я не понял, что это он не про Эмму, а все про свою жену, которая сюда не вернулась, оказывается, а утром вылетела сразу в командировку, о чем Виктору и позвонили по телефону из горсовета.
– Леша, ведь я тут один ночью в эту вот трещину… Леша, ты можешь понять?! – шепотом почти крикнул мне Виктор. – «Прохожий! Прохожий, ты идешь, но ляжешь так, как я!..» Ведь это он читал Наташке, дочке моей, она ж до четвертого класса еще каждую, каждую куклу свою называла «Эмма»! А мы все, самые родные, «Эммой» называли ее. Она ведь единственная, «Эмма» моя, Наташка, кого я люблю и даже ревную как идиот, хотя понимаю, конечно, какая это все глупость. А я один стою, Леша, пытаюсь все увидеть через трещину… Но ты-то можешь меня понять?! У тебя же тоже дочка твоя одна-единственная!
– Погоди. – Я пальцами ощупал обои на стенке, где проходила в них трещина. – Но разве ты отсюда чего-нибудь мог увидеть?