Подкравшись к окну, я увидела блестящие в мокрой траве тщательно отполированные мячи и шестерых игроков: папу, Ники, госпожу Мюльхаус, дядю Ричарда, старого майора и его взрослых дочерей, которых Ники обзывала Жирафихами; все они двигались между воротами так, будто выполняли па сложного танца. Сначала шел папа, часто оборачиваясь с искаженным гримасой лицом и посматривая, хорошо ли остальные ведут себя, давал непрошеные советы – все улыбались и делали, как он говорит, хотя руки у них дрожали от нестерпимого раздражения. Кейт, моя взрослая кузина-хохотушка, которой приходилось наклоняться, чтобы погладить меня по голове, забыла застегнуть пояс на розовом платье, и он висел сзади на шлевке, словно хвост, и смешно раскачивался всякий раз, когда она била по мячу.
О, я стояла так высоко, смотрела на них сверху, и все показалось мне таким глупым и смешным, что я расхохоталась, а потом вдруг заплакала, потому что решила, что они заперли меня в доме – а я же и так все время заперта внутри себя, так далеко от их сердец, – и червяком заползла обратно под кровать и лежала там, пока не наступил вечер, и тогда госпожа Мюльхаус достала меня оттуда и долго разглядывала, включив люстру, как будто я заболела какой-то жуткой неизвестной болезнью.
О, как много раз за эти годы я лежала одна под кроватью, а потом кто-то приходил, поднимал меня с пола и смущенно сажал где-нибудь подальше от себя, как будто я противное маленькое животное, к которому нельзя прикасаться, если не хочешь запачкаться. Вот ведь упрямая малышка, говорили люди, ходившие по комнатам, чертовски упрямая. И действительно: я была очень упрямая, я сочинила себе сказку, в которую забиралась каждый вечер, и оттуда я могла быть упрямой по отношению ко всему миру. Сказку о вечере, о вечерней тоске, большую и упрямую сказку. Я заползала в нее словно в невероятно синюю ракушку, а в самом зените всегда сияла большая, теплая красная звезда. И каждый вечер, когда папа стоял в дверях нашей с Ники комнаты и произносил металлическим голосом: пора спать, девочки, уже ночь, – я пряталась в свою вечернюю ракушку, и там со мной происходили чудеса.
Понимаете, иногда красная звезда срывалась с места и медленно падала ко мне, иногда превращалась в глаз коня; у него медленно вырастала шея, и шерсть, и копыта, и большой мягкий язык, и он облизывал меня с ног до головы, а я лежала голышом, чтобы он не намочил мне пижаму; а иногда вечерняя звезда становилась лампой, стоящей на последнем этаже большого дома, – поспеши, говорил мужчина, помогавший мне перейти через синюю улицу с красными автобусами и клумбами, поспеши, пока мама еще жива. И тогда я быстро убегала от него под оглушительный скрип и понимала, что его сбил автобус, но обернуться не успевала, потому что передо мной уже открывались двери лифта. Мы взмывали вверх, проносясь мимо этажа за этажом, а пассажиры один за другим исчезали в люке в полу, оставляя после себя большие лужи слюны, и я в ужасе жалась к стенкам, чтобы не наступить в них. Лифт продолжал ехать наверх, все быстрее и быстрее, раскачивался, как лодка, и внезапно я увидела, как кто-то пытается пролезть через люк: из щели появились длинные пальцы, и сначала мне показалось, что это змеи, – я подбежала и прыгнула на них со всей мочи, но они скорчились от боли, и тогда я разглядела, что это пальцы, из-под ногтей которых пробиваются тихие вскрики; они вдруг исчезли, и когда я рывком открыла люк, то увидела, что в шахту лифта падает папа, но он падал так медленно, медленно и мягко, как в замедленной съемке, и зрелище было такое смешное, что я громко расхохоталась и сама чуть не свалилась в открытый люк.
Папино лицо покраснело от бессильной злости, он изо всех сил пытался падать быстрее, чтобы догнать сапоги, парившие в воздухе метром ниже, но тщетно: сапоги словно дразнили его, порхая туда-сюда; пальцы я, кажется, повредила ему изрядно: они оторвались от руки и падали в полуметре над папиной головой, а пространство между головой и пальцами было наполнено парящими в воздухе каплями крови.