<…> Кажется, неприятности у него кончились. Он был у Ставского, тот поговорил с ним по-родительски (как партийный папаша). Тв<ардовский> остался доволен, был успокоен этим разговором.
— Иди, работай! — сказал ему Ставский.
И у Тв<ардовского> пробудилась тяга к работе. Хочет дать в первый номер (38 г.) «Красной нови» цикл стихов «совсем особенный, о котором даже не расскажешь»[791]
.Изо всех записей Бека явствует, что в пробуждении у Твардовского «тяги к работе» участвует не сугубо шкурный интерес, а то, что он увидел —
Записанные в дневнике А. Бека высказывания Твардовского (год как ставшего признанным и известным) удостоверяют важнейшую особенность его собственного творчества и творчества многих из его поколения. Вернее — речь идет об особенностях
Эта особенность достаточно видна и из самих текстов. Но, удостоверенная такими прямыми свидетельствами, она дает теперь возможность найти для нее не метафорическое, а лишь точнее всего, на наш взгляд, определяющее эту связь именование:
Как известно, теодицея — это Богооправдание. Это поиски такого объяснения зла в мире, которое не затрагивает существования Божественного промысла.
Ясно, что с теодицеей связан и непременный оптимизм (вот почему, не разделяя примитивное приспособленчество многих своих современников, Твардовский в отчаянии, что не может писать жизнеутверждающих стихов).Спустя ряд лет существования советской власти, в момент, когда в литературу вошло второе поколение литераторов, у некоторых из них с ретроспективной точки наблюдения очевидна неразрывно связанная с творчеством
Эта потребность вытекала почти впрямую из антропологического фактора — биографии поколения. Ярче и драматичней всего она проявилась у Твардовского.
Попробуем проследить ее формирование.
В 1917 году будущему поэту — семь лет. Деревенское
Отроческие годы, когда из-под крыла матери крестьянский сын уже переходит под суровую руку отца, отнюдь не были идиллией — идиллическое осталось в раннем детстве. Тяжелая инерция крестьянского быта, тесной общей жизни в избе становилась поперек бродившей в жилах творческой силе, еще не проявившей себя в реальных результатах, но требовавшей
… Много лег спустя, после освобождения Смоленщины от немцев, когда Твардовскому удалось «найти, вывезти и устроить всех родных»[792]
, он поселился временно в Смоленске «у стариков, заняв у них одну комнату»[793]. Дневниковые записи ноября 1943 года — жесткие и трезвые, в том числе и по отношению к собственным эмоциям:Бремя «дома». Едва хватает сил, чтоб еще работать. В сущности — жалкий, чужой, трудный, ненужный и неотепленный мир. Лучше б от него быть далеко.
<…>
Живу <…> в самой гуще бед, несчастий и идиотизма «стариков» и всей семьи. Неизвестно, что было бы с ними, не найди я их в деревне, но перевезенные мною сюда, в хорошую квартиру, обеспеченные самым необходимым, они охают, ноют, живут запущенно до раздражения. …Счастье мое все-таки, что я в молодости жил отдельно.
Всех жаль, иных мучительно, все вот здесь, рядом, не отмахнешься, не забудешь…
… Сколько помню себя, мучим стыдом за своих либо опасением чего-то стыдного, и теперь то же самое[794]
.