Не успел я углубиться в Зеленый Бор, как из-под заснеженного дерева навстречу мне вышел часовой. Проверив пропуск, он указал на землянку командира прожекторной роты, и я не торопясь направился туда.
Снег в бору лежал белый-белый, и такой он был пушистый и неслежавшийся, что мне вспомнилась моя последняя предвоенная зима в Уссурийской тайге, где я почти весь февраль провел с удэгейцами на соболиной охоте. Помнится, я собирался к ним давно и никак не мог выбраться, и встретив случайно в Имане, где я остановился проездом, моего старого знакомого Сосоли Селендзюгу, уступил его уговорам и отважился поехать с ним на собачьей упряжке в верховья Бикина.
— Ты зря не хочешь, — говорил мне Сосоли, — в феврале в нашей тайге солнца не меньше, чем летом. В самый крепкий мороз не холодно. Ночью, верно, дерет, так мы костры разводим на снегу и в кукулях около огня спим. Ты когда-нибудь спал в кукуле? — И не дав мне ответить, продолжал: — Не спал, конечно, так поспишь — чего там! Веришь — нет ли, в тайге февраль самую красивую картину имеет, вот увидишь!
И Сосоли не обманул меня. Из всех моих дальневосточных путешествий это было одно из самых удивительных, но война помешала мне написать о нем, и мои удэгейские записи так и остались в путевом блокноте. Спустя уже много лет после войны я перечитал их, и они мне показались слишком беглыми для книги, и я снова поехал к моим друзьям-удэге в феврале, который тоже выдался тихим и солнечным, и, к великой моей радости, застал Сосоли Селендзюгу хоть и несколько постаревшим, но полным бодрости и сил.
Но все это было потом...
А в Ленинграде снег черен и лежит плотно, и от него на улицах неуютно, только в садах и в парках он сохранил свою белизну, особенно на деревьях, когда в солнечные дни он сверкает, переливаясь искорками. Но теперь туда мало кто приходит. Лишний раз выйти из дому и потом подняться обратно по лестнице трудно — сберечь бы силы ходить в булочную за пайкой хлеба.
Басков переулок в нескольких кварталах от Невского. Наш дом с треснутым карнизом от разорвавшейся неподалеку фугасной бомбы стоит в глубине двора в небольшом садике. На втором этаже в стене пролом от попавшего туда дальнобойного снаряда. Дом наполовину уже вымер, но те немногие наши соседи, что еще были живы, когда выдавался погожий денек, все-таки выходили подышать морозным воздухом, а заодно набирали немного тусклого снегу, чтобы растопить его — ведь до Невы от нас далеко.
Ах, какой чистый, какой свежий глубокий снег в этом белом Зеленом Бору!
Недаром повар тут же, в двух шагах от своей землянки зачерпывает его в котелок и сыплет в ведро, а бойцы умываются им по утрам на трескучем морозе.
...В землянке у командира роты Пригожина я застал и моего знакомого замполита лейтенанта Преловского.
Они были извещены о моем приезде и ждали меня, чтобы вместе пообедать.
— И надолго к нам? — спросил Пригожин.
— Суток на двое. Так что, товарищ капитан, давайте знакомьте меня с вашими боевыми делами.
— Что ж, после обеда и начнем знакомиться! — И, приоткрыв дверь, крикнул повару: — Васильев, неси, что у тебя там есть!
Повар принес горячих щей в котелках и в алюминиевых тарелках перловой каши с солониной. Хлеба Преловский нарезал полбуханки.
— Извините, что у нас по-простому, — улыбнулся комроты. — Живем ведь, как на войне.
Тут же за столом он стал рассказывать о Борейко и Никонове.
— Когда они только прибыли в роту, старые слухачи отнеслись к ним, мягко говоря, с скрытым недоверием. «Новое дело, говорили они, инвалидов сажать за ЗУ. Ну, слух у них, допустим, отменный, так ведь не в опере сидеть, а на боевом агрегате. Да и поймать заранее звук самолетов в нашей зоне переднего края не так уж и просто, тем более что каждый самолет имеет свой собственный, ему принадлежащий голос. Скажем, у «юнкерса‑87» он прерывистый, как бы подвывающий; у «юнкерса‑88» густой и тоже прерывистый, но более натужный; у «мессершмитта» — пронзительный, с легким звоном, будто стрижет воздух; а у наших ястребков тоже свой голосок, не похожий на чей-либо другой... Как тут разберешься, если к тому же не видишь таблицы с силуэтами самолетов. Ведь бывает и так, что в туманную или ветренную погоду, когда в рупорах гул, вроде бы и засек по слуху «юнкерса‑87», а глянешь на небо — летит восемьдесят восьмой, а то и «фокке-вульф», или «хейнкель». Тут сразу же и даешь поправку на пост управления».
Пригожин раскурил папиросу и продолжал:
— Так что, чего скрывать, были среди наших старослужащих разговорчики. Правда, не открыто говорили, а между собой. Конечно, тут звучала и обида, и амбиция: вот, мол, ихнего брата, старослужащего, вроде уж на берег списывают, вроде бы и доверять нельзя, так прислали слепых инвалидов. Пришлось нам с замполитом, — он посмотрел на Преловского, — разъяснить, что старые слухачи остаются на своих местах и что двое слепых воинов придаются им в помощь, так как у них от природы исключительно тонко развит слух, и не инвалиды они вовсе, а равноправные бойцы, призванные в армию по закону военного времени...