Помню, я после написал в газету очерк о братьях Чогор, сыновьях Този Чогора, первых нанайских парнях, ставших строителями города юности на их родном Амуре.
Словом, в шестом часу вечера, когда туман немного рассеялся, Този Чогор столкнул на воду свою старую долбленку. Словно скорлупку, закачало ее на волнах. Вода плескалась то через один, то через другой борт, а Чогор не обращал на это никакого внимания. Сидел на корме, слегка подгребал веслом и покуривал старенькую, обложенную медью трубочку. Иногда он расспрашивал меня о новом городе, который строят, и, выслушав мои рассказы, неопределенно качал головой, видимо не очень веря моим словам.
Когда через час-полтора мы очутились на середине Амура, меня, признаться, обуял страх. Лодку то вскидывало вверх, то бросало вниз и вот-вот, казалось, накроет встречной волной. Однако лицо Чогора не выказывало ни беспокойства, ни тем более тревоги. Он продолжал сидеть на корме, подобрав под себя ноги, и только быстрее и чаще взмахивал небольшим веслом. И после каждого взмаха лодка выныривала из-под волны и шла рывками дальше через Амур к отлогому берегу, откуда доносились глухие удары копров и слышались громкие голоса людей...
Вот и сегодня, спустя уже столько лет, когда смотрю через тускловатое, в зеленых водяных каплях стекло капитанской рубки на штормовые плесы, почему-то вижу себя в утлой долбленке Този Чогора, его строгое в негустой сетке морщин скуластое лицо с трубкой в зубах.
Может быть, с той далекой тревожной переправы смолоду и зародилась в моей душе привязанность к берегам Амура, то таким гористым, что из-за темных лесных вершин не видно облаков, то слишком низменным, с долгими утренними марями, уходящими за горизонт, и к доброму десятку других рек и речек, которые бегут сквозь тайгу и впадают в Амур.
Я плыл по ним и на орочских ульмагдах, и на удэгейских оморочках, то вверх против течения, отталкиваясь шестом, то летел вниз, слегка подгребая коротким веслом, и в минуты усталости, как учили меня добрые охотники, пил с этого же весла быструю, светлую до самого дна воду из протоки.
А однажды, это было на Тумнине, склонившись над рекой, ясно, как в зеркале, заметил седину на своих висках и, честно говоря, удивился: надо же было забраться в этакую даль, чтобы увидеть, как подошла старость...
Старшина круто повернул колесо штурвала, катер прилег на левый борт и, тут же выпрямившись, сильнее прежнего закачался на волнах.
— Самый полный!
— Есть самый полный! — ответил снизу глухой, хрипловатый голос, и громче, чаще застучал мотор.
— С моря ветер! — сказал старшина и предложил: — Идите в кубрик и ложитесь отдыхать.
— Разве так далеко до Пронге?
— Часа четыре хорошего ходу...
В довольно просторном кубрике было так же чисто и надраено, как и в рубке. Койки по-матросски заправлены серыми мохнатыми одеялами, подушки взбиты и стоят треуголками.
Не успели мы с Валерием расположиться, как явился матрос с полной миской шашлыков из горбуши (почему-то жареные рыбьи спинки здесь называют шашлыками) и пригласил к столу.
Пока мы обедали, ветер наверху усилился, волны поднимались выше иллюминаторов, и по круглым стеклам текли пенистые струи.
Валерий после обеда лег отдыхать, а я, из вечной боязни что-нибудь пропустить, поднялся к старшине.
Странное дело — откуда же было взяться шторму, когда небо по-прежнему без облачка и солнце, пройдя через зенит, все еще светит ярко?
— Сколько баллов?
— Наверное, шесть будет, да еще нагонит, думаю.
Старшина рассказал, как прошлым летом попали они в ураганный шторм: