Громов медленно приподнял тяжелый подбородок:
— Во-он куда!
— Туда, Иваныч, — не потерял решительности старик, — туда.
— Да ты хоть сам-то с дизентерией лежал когда?! — переходя на крик, спрашивал Громов. — Нет, ты скажи, ты лежал?!
— Ну, не лежал.
— Во!.. А я от них живой еле вырвался. А кто из наших лежал, из колонии…
— Дак сам посуди, Иваныч! — перебил старик. — То в войну или после войны сразу… Тогда снаряды давай — какие лекарства? А то счас. Что ж, по-твоему, зря люди стараются, зря в халатах беленьких по работе ходют, не в черной телогрейке, как мы?
— Нет, Степаныч! — покачал головою Громов, уходя глазами в себя. — Не-ет!..
— Положить боишься сынка, сходи, по крайности, один сперва, — настаивал Богданов. — Поговори. Посоветуйся.
— Да было ба с кем!
— А то нету?
— Ну, кто? — спросил Громов. — Кто?
— Да та же Леокадия.
И Громов заорал так, что Артюшка на диванчике вздрогнул.
— Леокадия?!
Леокадия была когда-то в бригаде первая бездельница, лодырька, каких до этого свет не видал — с барабанным боем вытурил ее три года назад. А до этого она кровушки из Громова попила, повила из него веревок! Две недели на больничном, потом неделю без содержания, а остаток месяца или вокруг котлована ходит, цветочки рвет или с книжкой на коленках в тепляке сидит, романы почитывает.
Имелась у Леокадии привычка ходить на работу в черном спортивном трико, и это неизвестно почему больше всего раздражало Громова. Сама с версту и худющая, как доска, фигуры никакой, а туда же: и рейтузы на ней, как на циркачке, в обтяжечку, и фуфайка. Проку от Леокадии никакого не было, только и того, посылали печку подшуровать, и каждый раз, когда заходил потом Громов в тепляк и видел ее без телогрейки, ему казалось, будто она перед ним вот-вот или шпагат на полу сделает или, чего доброго, на стол заберется и на мостик там перекинется…
Словно желая всякий раз предотвратить безобразие, Громов начинал строжиться, покрикивал, и неокладная Леокадия, опустив длиннющие свои руки, останавливалась посреди тепляка, приоткрывала рот с мелкими реденькими зубками, отчего продолговатое и узкое лицо ее еще больше вытягивалось, что-то сказать силилась, но так ничего и не говорила, только улыбалась непонятно и чересчур внимательно глядела на него сверху вниз ждущими чего-то, слегка прищуренными глазами.
— Ну, ты, Степаныч, сказанул!
— А что, однако, дурного?
Громов не отвечал, представляя себе, как разговаривает он с этой нескладной Леокадией, как она смотрит на него опять и молчит. Или теперь-то молчать не станет? Что, скажет, Коля, из бригады выгнал, а теперь на поклон?
В коридоре негромко продребезжал звонок, и старик Богданов шагнул было к двери, но Громов попридержал его, прошелся сперва глазами по комнате: вдруг опять бабка эта, Шевченчиха? Повадилась! Вчера тут на кухне сидела, вроде только и того, чай пила со стариком Богдановым, а сама по сторонам — зырк, зырк.
Но Богданов сказал от двери:
— Тут тебя, Иваныч.
Молоденькая девчушка с красными от мороза щеками молча приложила к стене листок и протянула Громову крошечный карандашик, расписаться, потом телеграмму отдала. Громов, разрывая узенькую полоску бумаги на бланке, заторопился, руки у него дрогнули. Прочитал коротенькую строчку и отер на лбу мгновенно выступившую испарину — телеграмма была от Риты: «Очень волнуюсь срочно сообщи как Артюша».
— Что такое, Иваныч?
Голос у старика был испуганный, и Громов протянул ему телеграмму. Поднеся бланк к самым глазам, тот долго щурился, и лицо у него сделалось грустное:
— Материнское сердце, Иваныч, а? За сколько верст чует. Его не обманешь.
А Громов даже слегка зубами скрипнул:
— Ну, старая карга!
— Кого это? — вскинулся старик.
— А с кем ты вчера чаи тут распивал? — и Громов приставил к сухонькой груди старика указательный палец. — Скажи, с кем?
— С Марьей Афанасьевной.
— Во-о!
— А она при чем?
— Да при том, что это она Ритке насексотила. Нет, скажешь?
— Марья Афанасьевна никогда бы не стала…
— Шпионить, что ль?.. Хэх! А чего ж она, скажи тогда, приходит?
Старик выпрямился, сказал торжественно:
— Жизни хочет соединить.
Громов как будто съел кислого:
— Чего мне пудришь?.. Какие жизни?
— Какие есть у нас. У ее и у меня.
— Чи-о? — еще сильнее скривился Громов. — С ума, что ль, бабка спятила?.. Сто лет в понедельник, а туда жа!
Старик выпрямился и даже приподнял подбородок:
— Открылся вчера Марье Афанасьевне: однолюб я. И память о супруге моей покойной не позволяет… Но заступиться за Марью Афанасьевну заступлюсь: женщина она порядочная. Может, и просила ее о чем твоя Маргарита. Это их женское дело. Но только я точно знаю, что сексотить она не станет. Другое дело, что вместе со мной весь поселок избегала, травки лечебные искала…
— А чего ж тогда делает вид, что не знает ничего?
— Слова она боится. Грубого.
— Скажи-ка! — приподнял руки Громов. — Нежности при нашей бедности.
— А ты, Николай Иванович, не понимаешь — давно тебе хотел, не обижайся. Без внимания ты к женской душе, вот что. И к той же Леокадии. И к своей Маргарите.
Громова кольнуло, будто тайную болячку нащупали. Поникшим голосом переспросил: