Иностранцы удивились, москвичи растерялись, придонцы же сразу почувствовали, что это дело нехорошо пахнет. Пахло дурно, плохо пахло, попросту – воняло, как, впрочем, и должны вонять бомжи.
Гости попятились, но особенно далеко уйти они не могли – сзади стояли столы и подпирали охранники, которые просто остолбенели.
Одному мистеру Мизери было хоть бы хны, как будто у него отсутствовало обоняние. Миллиардер смотрел на бомжей, как дети смотрят на фокусника в чалме из крашеной марли и с накладной ватной бородой, – восторженно и непосредственно.
Бомжи меж тем старательно выстроились в два ряда, и вперед выступил щуплый испитой мужичок с большими пронзительно голубыми глазами.
– Песня называется: «Ни дна ни покрышки!» – высоким резковатым голосом объявил он. – Музыка моя, слова народные. В сопровождении оркестра.
Стоящих за его спиной оркестрантов было трое: худая пучеглазая женщина с губной гармошкой, бородатый дед, сменивший костыль на балалайку, и слоноподобная, державшая в опухших руках инструмент еще более экзотический – похожие на детские погремушки маракасы. Впрочем, подбор музыкальных инструментов удивления не вызывал – очевидно, что других на свалке просто не удалось найти.
Все это время Галина Васильевна находилась рядом с мужем. Одной рукой она держала его за руку, другой гладила и успокаивающе шептала:
– Володя… Володя… Володя…
Пучеглазая приложила губную гармошку ко рту и заиграла – неожиданно хорошо. Однако наслаждаться звучанием этого редкого в наше время инструмента было непросто: когда исполнительница выдувала мелодию, у нее еще больше выпучивались глаза и чуть не вылезали из орбит, а когда втягивала воздух в себя, щеки вваливались так, что казалось, они слипаются во рту, – слушать было приятно, а смотреть страшно.
Дед играл на балалайке не очень хорошо, зато артистично.
Маракасы пока молчали.
Голубоглазый виновато улыбнулся, тряхнул упавшей на лоб слипшейся кудрей и запел:
У певца не было слуха, но был голос – высокий, пронзительный. Он завораживал и обезволивал, рождал на спине у слушающих здоровенные мурашки и заставлял их там бегать.
Мистер Мизери был в восторге, он даже притоптывал в такт своей короткой толстой ножкой.
Слоноподобная взмахнула руками, в которых сжимала маракасы, резко громыхнул горох внутри ярких целлулоидных шаров – это означало, что сейчас будет припев. И бомжи грянули дружно хором со все еще нерастраченным энтузиазмом бывших советских людей:
Вне всякого сомнения, данному выступлению предшествовала не одна репетиция. После припева возникла законная пауза – музыкантам и певцам требовалось перевести дух, но, видно, второй куплет песни «Ни дна ни покрышки» гостям «Парижских тайн» так и не суждено было услышать – Владимир Иванович все-таки отстыковался от жены и в то мгновение всеобщей тишины выкрикнул, глядя на Илью, редкое и страшное слово. Можно наверняка сказать, что слово это здесь никто не знал. Точнее, его знали, но не слышали. Вряд ли его знал и даже слышал сам Владимир Иванович, оно, это слово, поднялось внезапно на поверхность души – как болотный пузырь из пучины, и Печенкин выплюнул его, глядя в смеющиеся глаза сына:
– Высерок!
Однако Илья продолжал смеяться глазами, и тогда, в один прыжок оказавшись рядом и широко размахиваясь на лету, Владимир Иванович ударил. Точнее, это был не удар, а оплеуха – щедрая, от всей души, царская печенкинская оплеуха – БУМ!
Но странное дело, в самый момент удара Илья куда-то исчез, а бедный мистер Мизери остался стоять, и голова его вдруг так сильно дернулась, будто решила оторваться от шеи, но, слава богу, не оторвалась, лишь очки мистера Мизери полетели, кувыркаясь в воздухе, и, описав дугу над головами потрясенных гостей, блеснув напоследок, как золотая рыбка, исчезли в большой хрустальной крюшоннице.
– What? What? What? – забормотал мистер Мизери, выставив перед собой растопыренные ладошки, щупая ими воздух и часто моргая.
– Вот, вот, вот! – выступил из хора бомжей пухломордый. – Вот я им и говорю: в гробу я видел вашего Сталина! – Видимо, найдя наконец того, кто ему поверит, бомж прошаркал к столу, сунул по локоть руку в розовый крюшон, выудил оттуда очки и протянул их мистеру Мизери.
И в этот самый момент случилось то, чего вовсе не могло быть в подобной ситуации: раздался смех – мелкий и ехидный. Смеялся тот седой, ежистый бомж, назвавшийся на свалке космонавтом. Печенкин-старший грозно глянул на него и заорал возмущенно и обиженно: