В первоначальном исследовании была высказана мысль, что в такой период ребенок не должен оставаться без включенного присутствия взрослого и общения с ним. Особенно это относится к детям школьного возраста, обычно проводящим значительную часть своего времени со сверстниками или в формальном контакте с учителем. Именно позиция взрослого в не столь формальных отношениях, а не компания других детей, напоминает ребенку об его сравнительной беспомощности, которая освобождает его от чувства ответственности за скорбное или тревожащее событие. Поддержка, оказываемая ребенку в признании реальности его беспомощности, может, однако, поощрить его также в регрессии к более ранним поведенческим паттернам, – если одновременно не поддерживать его в практике его актуальных умений и способностей.
Убеждаясь в своей невиновности благодаря наглядным свидетельствам того, что он на самом деле может и не может делать, ребенок становится более способен принять без вытеснения память своих как антагонистических, так и любовных импульсов по отношению к умершему. На данный процесс может повлиять то, в какой манере взрослый говорит об утрате. Проявления непреходящей любви или жалости: «твоя бедная дорогая мама», «твой дорогой маленький братик», «твоя бедная бабуля» – никак не способствуют уменьшению тревоги.
Хотя имеются свидетельства общего фактора в переживании утраты человеческими существами, очень трудно оценить относительный вес общечеловеческих и специфических культурных факторов. Маргарет Мид (Margaret Mead) писала, что на Бали выражение горя почти полностью подавляется, но оно может быть разыграно на сцене, и тогда «европеец признал бы его прекрасным, глубоким горем» [433] . Это указывает на присутствие как универсального человеческого фактора, так и культурно обусловленного сдерживания его проявлений вне ситуации жесткого контроля. Это сдерживание – требование сохранения внешней невозмутимости, – имеет огромную популярность в культурах и местах, далеких от Бали. Процесс горевания, выражение которого столь жестко контролируется, может вызвать невротические реакции у личностей, способных следовать социальному поведенческому кодексу лишь ценой глубокого стресса. Линдеманн (Lindemann) сказал как о типичной характеристике переживания горя в Америке о том, что «образ умершего исчезает из сознания… и в часы бодрствования может быть воссоздан лишь с огромным сопротивлением и трудностью» [434] . Одна англичанка, недавно пережившая утрату, сообщила автору, что для сохранения контроля она должна была изгонять все мысли об умершем, даже во время похорон. Другая британка, чей старший брат был убит на войне 1914–1918 гг., когда она была подростком, писала: «Долгие годы после смерти Р. я не могла найти утешения. Это было так больно, что мне приходилось выкидывать из головы любую мысль, связанную с ним». [ДЗ 66]. Эти женщины сознательно прогоняли образ, но он слишком легко возвращался к ним, и хотя невротический пациент, напротив, блокирует мысль бессознательно, а вспоминает с трудом, аналогия очевидна. Данная форма реагирования обусловлена культурным кодексом, запрещающим физическое выражение горя на публике. Подобные кодексы возникают в связи с задачами совладания со стрессом и сдерживания групповой истерии. Таким образом, говорит Линдеманн, «многие стрессовые реакции, которые ныне считаются невротическими или психосоматическими, а прежде могли рассматриваться как свидетельство психологической неудачи индивида справиться с проблемой, оказываются… способами решения проблем, типичными для определенной этнической группы».
Около сорока лет назад Пиаже высказывал мысль о том, что встреча ребенка со смертью играет особую роль в его интеллектуальном развитии. Как он писал, идея смерти вызывает любопытство ребенка, поскольку для детей раннего возраста всякая причина связана с мотивом, так что смерть требует специального объяснения. Согласно моим исследованиям, умственно отсталые дети и в подростковом возрасте продолжают отождествлять причину с мотивом, – например, определяя