Когда Пруит утром разговаривал с Вождем, он и в мыслях не допускал, что будет страдать. Если парень родился в округе Харлан, да еще и выжил, он с пеленок умеет терпеть физическую боль, и Пруит гордился этим своим испытанным качеством, он был твердо уверен, что, гоняй они его хоть всю жизнь, хоть до потери пульса, им не сломить его стойкости, единственного капитала, завещанного ему отцом. Во всем этом он видел лишь простую борьбу характеров на уровне физической выносливости, и в какой-то мере так оно и было. Но к этому примешивалось что-то большее, а что, он пока не разгадал. Он не понимал, что эти люди ему небезразличны. Еще давно, в Майере, когда он бросил бокс, чтобы пойти в горнисты, и это истолковали как трусость, он почти перестал надеяться, что его когда-нибудь поймут. Ему, конечно, было довольно одиноко, но он с этим смирился, потому что, как он объяснял себе, его и к горну-то потянуло прежде всего от одиночества. А потом, позже, когда за историю с триппером его выгнали из горнистов и никто из многочисленных друзей не вступился, не попытался помочь ему вернуть прежнее место, чувство одиночества усилилось, зато душа его огрубела и ранить ее стало труднее.
И теперь, когда у него отняли все, а потому не могли больше заставить страдать, он считал себя неуязвимым и был совершенно уверен, что эти люди ему безразличны. Но он, конечно же, забыл, что они прежде всего люди и, значит, не могут быть ему безразличны, потому что сам он тоже человек. А он забыл, что он человек, и забыл, что они, в сущности, те самые люди, которые вчера вечером — господи, это же было только вчера! — тихо стояли на галереях и слушали его «вечернюю зорю». И неизвестный голос, долетевший от дверей Цоя, голос, гордо заявивший: «Я же говорил, это Пруит», был, в сущности, общим голосом этих людей, полномочно представлял их всех. Как такое могло быть, он не понимал. И чувствовал, что понять это ему будет трудно. Он проиграл в битве за веру в их дружбу и понимание, это он помнил, но начисто забыл, что по-прежнему верит в живое присутствие людей рядом с собой. На этой забывчивости они и могли его подловить. И боль не заставила ждать себя долго.
Второй час занятий был отведен под отработку движения сомкнутым строем, и Старый Айк дважды сделал Пруиту замечание: первое за то, что он сбился с ноги при повороте на ходу (как минимум двое солдат перед Пруитом тоже сбились), а второе — за нарушение равнения при троекратном захождении роты фронтом по команде «Левое плечо вперед, марш» (при этом вся рота, за исключением двух первых шеренг, смешалась в беспорядочную, матерящуюся в пыли толпу). Оба раза Айк возмущенно вызывал Пруита из строя и отчитывал, брызгая ему на рубашку мокрой пылью стариковской слюны, а после второго замечания послал со свободным сержантом на гаревую дорожку для учебных газовых атак и заставил прошагать семь кругов по четверть мили ускоренным маршем с винтовкой наперевес (стандартное наказание неопытному новобранцу).
Когда, взмокнув от пота, но не проронив ни слова, Пруит вернулся в строй, спортивная фракция роты уставилась на него с негодованием (стандартное отношение к неопытному новобранцу), а остальные отвели глаза и принялись внимательно изучать модернистские контуры новых бараков для занятий по химической войне. Только Маджио подмигнул ему и улыбнулся. Все это было, честное слово, очень интересно.
Если вся рота неуклюже топчется как бог на душу положит (занятия Айка Галовича тем и славились), а тебя отчитывают за неточности в нюансах, то это просто смешно. И Пруит смеялся. Происходящее было поистине торжеством фантазии над рассудком. Под руководством Айка рота превращалась в неповоротливое разобщенное стадо, о четкости и равнении не могло быть и речи, команды Галовича на его ломаном английском были, как правило, непонятны и часто отдавались не под ту ногу; треть роты, а то и больше, постоянно сбивалась, потому что Айк совершенно не выдерживал счет. То он подавал команды с застенчивой робостью монашки, то вдруг обрушивался на солдат с карикатурной самоуверенной яростью Муссолини. Ни то, ни другое отнюдь не способствовало четкости упражнений, и для всех, кто хоть раз в жизни побывал на нормальной строевой подготовке, занятия у Айка были не просто мукой, но еще и чем-то совершенно невероятным в армии, полной профанацией солдатской службы, кощунственно испохабленной бывшим истопником.
По окончании второго часа они прошли строем на большое покатое поле рядом с дивизионными конюшнями, откуда начиналась верховая тропа, а внизу был корт, где офицеры, объединившись в ортодоксальные четверки, и две компании офицерских жен (эти с отвагой реформистов объединились по трое) старательно разыгрывали непременную ежеутреннюю партию в гольф.