— Как жалко, что так накоротке, — сказала она. — Что же мне послать вашему папе? Передайте ему это, — и она отстегнула заколку, которой сколота была черная кружевная косынка на ее седых волосах. — Это старинная серебряная заколочка, она и для галстука пригодится. И вот что еще, Павлик... удивительно устроена жизнь: целую цепочку воспоминаний несет человек в себе, иногда горьких, иногда даже страшных, и все же сильнее всего остается в памяти человека то, что побеждало это горькое и страшное. Когда-то Вера, Надежда и Любовь были именинницами в один день, и меня всегда в этот день поздравляли. Но в войну эти три имени означали совсем другое, и такой это оказалось силой — вера, надежда и любовь, такой силой!
Она сидела рядом, некогда ленинградская учительница, потом елабужская, потом учительница в этом разросшемся после войны Захаркове, однако и до сих пор никуда не ушедшая от дела своей жизни...
— А письмо папе дома напишу, — сказала она, глядя куда-то вдаль. — Длинное, на четыре страницы, письмище напишу. Надо же когда-нибудь сказать про то, что несешь в себе всю жизнь... и насчет ножичка для разрезания книг припишу, как раз пришелся впору, я на старости лет вроде писательницы стала. Вот выйдет скоро книга с моими «записками учительницы», пошлю тогда вашему отцу: осажденного Ленинграда ему никогда не забыть!
Потом Павлик Афанасьев простился с ней, пошел твердым, солдатским шагом в сторону станции, а Надежда Мефодьевна посидела еще в пришкольном садике, лицо ее было совсем молодым, и она сама чувствовала, какое у нее молодое лицо... но ведь если сознаешь, что жил как надо и в меру своих сил сделал все как надо, ничего не уступишь времени из этого.
Накануне искусства
Молодая цыганка, с отчаянной степной красоты лицом, в серебряно блистающей из искусственного шелка кофточке навыпуск и юбке, вольно ходившей на прямых, твердых бедрах, протягивала проходящим женщинам коричневую, необычайного изящества руку, предлагая погадать судьбу. Ее карие, как бы зрящие тайну глаза сулили, что она умеет прочесть по руке человеческое сердце. Но проходившие женщины отстранялись или даже шарахалась в сторону, и лишь одна, красивая зрелой красотой, с золотыми волосами, правда не от природы, как-то нерешительно замедлила шаг, и цыганка сразу же поняла, что той нужно узнать о своей судьбе, ох как нужно, и уже с несколько наглой настойчивостью потянула ее за руку в сторону, где стоял большой щит с афишами, за которым можно было предсказать женщине, что́ ожидает ее впереди...
В начале июля Людмила Николаевна Стрельникова — или, может быть, ее звали совсем иначе — поехала в то полное туманных обещаний путешествие, которое называется круизом, села в Одессе на белоснежный теплоход «Грузия», и Москва, и муж Алексей Андреевич Стрельников, и работа в архитектурно-проектной мастерской — все вскоре уплыло, возник сначала Стамбул с его мечетями, минаретами и виллами, затерянными в садах, потом Ионическое море с архипелагом островов, пахнущих лавром и мускусом, а там и Средиземное море, и, сидя в шезлонге на палубе парохода, Людмила Николаевна смотрела, чуть щурясь, в голубые дали, а в другом шезлонге рядом сидел кинорежиссер Метельский, с которым она познакомилась еще при отъезде в Одессе, как-то неуместно спросил, чем занимается ее муж, и Людмила Николаевна, слегка покачивая носком ноги в белой босоножке, несколько небрежно ответила: «Изучает происхождение географических названий», словно это блажь, а не научная работа, и вообще что такое — топонимика, нечто вроде раскопок. А Метельский смотрел на ее посвежевшее от морского воздуха лицо, на закинутые за голову полные руки, тоже чуть тронутые загаром, и даже золотые волосы казались от природы, а не от искусства парикмахера.
И после Неаполя и Марселя другая, представлявшаяся необычной и загадочной жизнь и вовсе заслонила все московское, заслонила и мужа с его топонимикой, и Людмила Николаевна скучно представляла себе, как по возвращении обступят ее все эти Воря, Теста, Мга, происхождение названий которых муж нередко выискивал в глубокой древности, и сейчас, из дали Средиземного моря, он казался со своими изысканиями пропустившим не одну из красот шумящей жизни вокруг...
— А знаете, вы с успехом могли бы сниматься в кино, — сказал Метельский, со смоляными, синеватыми волосами и со смоляными бачками, несколько бесцеремонно вглядываясь в ее лицо. — У вас весьма фотогеничная внешность.
— Поздно, — ответила она с ленивым сожалением. — Уже все пропущено.
Но вместе с тем она дала понять самой себе, что еще далеко не все пропущено и у жизни в запасе много радостей, если только умело воспользоваться ими.
— Нет, в самом деле... попробуем, когда вернемся в Москву. Вам самой будет приятно увидеть себя в каком-нибудь телефильме.