И она заплакала, платочек в руке подхватил хлынувший поток, подхватил и то, что накапливалось почти четыре года, когда нужно было держать в твердой руке свое сердце, а теперь самое страшное впереди: если сын и теперь не подаст вести о себе, то ждать уже нечего...
— Не удержалась, — сказала Елизавета Михайловна виновато.
Но Ходаков сурово молчал, только пошмыгивал носом, и она сказала еще:
— Садитесь, Иван Капитонович, выпьем чаю... у меня меда немножко довоенного осталось.
Она поставила на стол чайник и чашки, хлеб был только черный, до белого нужно еще пошагать в мирную пору, но осталась еще и баночка засахарившегося меда с их колхозной пасеки, и Елизавета Михайловна налила Ходакову и себе чаю.
— Ждали мы, конечно, что вот-вот, но хоть и победа, Иван Капитонович, а придется научиться по-новому жить.
— Научимся, — сказал Ходаков, — мне с моей старухой без сына жить, а тебе еще неизвестно как придется...
Но он сказал это лишь для того, чтобы продлить ее надежду.
— Что было по нашим силам, мы с тобой, Михайловна, сделали: старую школу сожгли, а ты через месяц уже снова на своем посту, ну а я зимой школу подтапливал, не великий труд сучья собирать, но все-таки. А у Нюры Стоюниной новорожденный, вчера из родительного дома сообщили, для Леши Стоюнина радость: сын.
И они вспомнили многих из тех, кто жил в их большом селе когда-то: одни, может, и не вернутся никогда, а другие вернулись, идет из труб землянок дым. Но теперь — всё, теперь чистое синее небо с маем в его глубине, и не налетит со своим ночным гулом бомбардировщик с черными крестами на крыльях.
— Сейчас в лес можно ходить... накажи ребятишкам, чтобы за могилками присматривали, чей-нибудь отец лежит. А в лесу уже и птицы загнездились.
Ходаков говорил так, будто природа только ждала этого дня, чтобы приняться за свое дело, и ему хотелось еще от всей своей столько за две войны испытавшей души сказать, что, если даже и не вернется ее, Елизаветы Михайловны, сын, все равно — он в числе тех, кто добыл победу.
— По землянкам радио нет, и не узна́ют сразу, — сказал Ходаков, и он пошел вскоре дальше оповестить тех, кто без радио, что теперь — всё, миновал черный ряд выгоревших домов и спустился в землянку Стоюниных.
Дома была только мать Анфиса Маркеловна.
— Слыхала? — спросил Ходаков. — С войной — все. Теперь сына жди, и с внуком — мое поздравление.
И Анфиса Маркеловна опустилась на лавку, как бы сраженная тем, что́ Ходаков принес с собой, опустилась так же, как четыре года назад, когда сын вошел в дом и сказал: «Война, мама».
— А жить как будем — без дома? — спросила она, сидела сгорбившись, сложив между колен свои высохшие руки.
— Леша вернется — насчет дома постарается. Внука-то как назовете?
— Не обдумали еще... должно быть, в честь отца — Алексеем, — сказала Анфиса Маркеловна.
— Значит, с Алексеем Алексеевичем!
И Ходаков поднялся из землянки, ему хотелось повидать побольше людей в это утро, раздать им первый мирный день по кусочкам, чтобы встало во всю высоту перед каждым, что́ предстоит ему делать теперь.
Он спустился в соседнюю землянку к Игнатовым, старик Игнатов был прежде кузнецом в колхозе, подковывал лошадей, потом научился чинить тракторы, и Ходаков зашел сказать ему, что теперь уже недалеко до этого дела, теперь начнут приводить землю в порядок.
Игнатов, высокий и досиня потемневший за войну, мастерил что-то на верстачке, прилаженном к землянке, сначала помолчал, когда Ходаков принес свое известие, потом сказал:
— Так.
А больше ничего не сказал, принялся снова водить напильником по какой-то железке, но и до трактора было уже недалеко теперь.
Елизавета Михайловна надела свое лучшее платье из коричневого бархата, ей хотелось особо и для самой себя встретить этот день, в школе занятия были только в третью смену, и она вышла из дома нарядная, с гладко причесанными, уже почти седыми волосами, в кружевном воротничке, и встречные, еще ничего не знавшие, несколько оторопело смотрели на нее. А две маленькие школьницы даже остановились очарованные, какой красивой была Елизавета Михайловна в своем бархатном платье, а узнав позднее, почему она такая нарядная, попросят, наверно, у матери какой-нибудь цветной бант в косу...
Елизавета Михайловна перешла мостик через речку, подошла к опушке леса, к тому расщепленному дереву, возле которого стоял сегодня Ходаков. Крохотная пичуга выпорхнула вдруг из травы, села на куст, росший от комля дерева, бесстрашно, разевая клювик, сказала: «чили-чили», и Елизавета Михайловна увидела, что это пеночка, которая всегда вьет гнездо на земле, и, наверно, у нее гнездо в траве возле корневищ дерева с тремя или четырьмя крохотными яичками в коричневых крапинках, стала осторожно отступать, а пичуге, наверно, казалось, что она устрашила ее своим «чили-чили», и в этом был не только мир, но и как бы его обещание ей от своего богатства немного...
Мартовский снежок