Я не осмеливался взглянуть в Сонино лицо, чья бледность почти сливалась с белизною наволочки и простынь, если бы не едва заметный оттенок кожи — единственное различие. Помню, что в лежавших под глазами коричневатых тенях — они особенно придавали Соне мечтательное выражение — прибавился налет синевы. Рот как бы раздался, и острее был тонкий нос.
— Расскажите что-нибудь, меня мучает тишина, — прочел я в шевельнувшихся губах.
Господи, о чем же мне рассказывать! Хоть бы какая-нибудь светлая мысль мелькнула в мозгу. Нет, сознанье мое походило на кладбище, где зимою не сыщешь ни единого следа. И все-таки нужно было говорить — я не мог молчать и произнес какое-то случайно подвернувшееся нехитрое слово, единственно с той целью, чтобы оно показало дорогу другим словам.
Я поведал Соне о бессонной ночи, о недобром предчувствии, обо всех мучительных ночах и днях, проведенных словно в безумии. Я рассказал ей о лунном свете и о далеких горных вершинах, что видны на северной стороне. Я говорил тихо и спокойно, несмотря на дрожь, охватившую каждую клеточку тела. И тут мне внезапно почудилось, будто Сони уже нет на свете, будто истаяла она, как тает в воздухе цветочный аромат. Жизнь уступила место пока еще невидимой, но уже склонившейся к постели смерти, и я последний раз сижу рядом с любимой, смотря на ее бледное лицо, на руки, в которых, кажется, заключены все сокровища вселенной. И, забывшись, я умолкаю.
— Еще… говори, — молит она.
Ошеломленному забытьем, мне кажется, что дух снизойдет на меня и вложит в уста слова, которые изольются, как тот кипящий напиток, что дарует небожителям вечное бессмертье, и пробудят у Сони веру в жизнь, вернут надежду.
Начинаю рассказ о родном доме — как ни странно, мы оба, оставаясь наедине, любим вспоминать отчие края. Говорю о соснах и елях, о землянике, растущей у подножья деревьев, говорю о налитых соком березах с тонкими поникшими ветвями. Вокруг берез по весне летают жуки, на ночь мы кладем сочные ветви в изголовье кровати, чтобы наслаждаться запахом свежих листьев. Я рассказываю про венки и веночки — их плетут весною, и только юные руки. Я говорю о низинах и топях, о крестьянах, живущих на приболотной земле, о «винограде», но не о том обычном, что известен Соне, а совсем о другом — о ягодах, растущих в траве на сенокосных угодьях, поближе к болоту. Их найдешь и в черном ольшанике, где они растут — крохотные, красненькие и сладкие; вкусом они напоминают какое-то вино, не знаю, как оно называется. Я говорю о весенних белых ночах и о грусти, мечтательной и отгоняющей сон. А Соня все повторяет.
— Ну еще… говори!..
И я рассказываю ей о малой речушке с низкими берегами, о лучах, о мягком, шелковистом мхе. Идешь, и он влагою орошает босые ноги, придавая свежесть всему телу. В моем рассказе — и ранние утра со сверкающими росными жемчугами, и косьба, и распахнутая рубаха, и великое множество цветков-перелесок, в чьих трепетных синих чашечках дрожат прозрачные капли утренней росы. Ни одной перелесочки не затоптал я на лугу и только правил да правил косу, косил их, бессчетных, с плеча, чтобы после набрать богатый букет. И вот набрал — в обеих руках синеют перелески, а дарить их, вспоминаю, некому — никого у меня нет. У каждого парня есть, а у меня — никого. И другие парни не собирают цветов, даже не видят их вовсе. Косят сено и думают о своих любимых. Вот собираю я тайком, украдкой от остальных принесу цветы в глубокую полночь, когда все спит. Только она должна поджидать и не смыкать глаз, ведь чувство ей подскажет, что я приду с перелесками. Они быстро вянут — эти цветочки, и потому я хранил их, чтобы сберечь от полуденного зноя, под кустом в прохладной речной воде.
Пока я говорю, на Сониных губах светится едва уловимая улыбка. Дышит Соня спокойно, тише. Засыпая, она приоткрывает глаза и едва слышно шепчет:
— Мне хорошо… говори…
Сердце мое охватывает огромная радость, словно исходящая от комнатных стен, от глициний, которые тесной решеткой окружили балкон, от самого воздуха. Я продолжаю говорить, радостно сознавая, что еще в силах чем-то помочь Соне. Старые известные сказы я расцвечиваю узорами новых мыслей, прошиваю стежкою слов, подсказанных чувством. И таким образом скрепляю воедино разрозненные были-небыли. Перехожу к преданью о Койте и Хямарик[13]
и спохватываюсь: Соня уснула, резче обозначилась худоба щек, чуть приоткрылся тронутый грустью рот, глубоко запали глаза. На лоб опустились черные локоны, потерявшие в темноватой комнате свой металлический блеск.