- У меня сейчас такое чувство, - странно поглядела на него Вера, - как, наверно, было у Раскольникова, когда он пошел к Алене Ивановне... Да нет, не за тем, чтоб ее убить - когда он "пробу" делал. Помнишь? Я так думаю, что он и не убил на самом-то деле - это и не важно. Вот "пробу" он сделал, и хватит с него. А все остальное - топор, кровь, колокольчик, заклады, признание - это все безумие, не зря никаких прямых улик его преступления никто так и не смог обнаружить. Нашли б! Все убийцы, тем более такие... любители - не профессионалы, непременно попадаются. Здесь не в этом дело...
Лев Ильич все больше недоумевал.
- Так это я, что ль - Алена Ивановна?
- Алена Ивановна? - растерянно переспросила Вера и как-то съежилась, увяла, будто последнюю надежду потеряла на что-то, что и впрямь могло ее спасти. - А я разве похожа на Раскольникова? Я и того не смогу, на что он решился...
"Она просто больна", - подумал Лев Ильич.
- Я тоже последнее время много думаю про Достоевского, - сказал он, чтоб увести в сторону этот разговор. - То, что в последние годы - ну в эти два либеральных десятилетия, о которых тут говорила твоя Юдифь, его начали издавать - нелепость, потому что Достоевский к такого рода событиям, как смерть Сталина или некое изменение режима, никакого отношения не может иметь. То есть не может по сути, а практически словно бы не так - хоть книжки, даже собрания сочинений выходят. Но это все относится к числу наших нелепостей, мы и живем только благодаря им, а было б тут все последовательно, давно б все загнулись. То есть, этот режим в принципе, - "В принципе..." - усмехнулся он про себя, - должен ненавидеть Достоевского и даже не помышлять о том, чтоб его издавать, потому что он полностью режим отрицает. И совсем не из-за его политических установок, отношения к революции вообще, к ее бесовству, даже не из-за его христианства. Это уже история, или можно воспринимать как историю. И это легко "поправить" в предисловии, в комментариях, объяснить "заблуждениями", "больной совестью", "противоречивыми влияниями", "воспитанием" и прочим. Так у нас и делают. Он, мол, и атеист, и разоблачитель, и чуть ли не зеркало всяких социальных и душевных уродств. А тут дело совсем в другом. Такой режим, как у нас, отрицает всякую свободу в человеке - добрую ли, злую - всякую. Отрицает неожиданность и незапрограммированность проявлений человека. Лучше иметь дело с явным врагом тут все ясно, его можно если не убить и не бросить в лагерь, не купить, то во всяком случае, объяснить, понять его логику. Здесь же - у Достоевского - нет никакой видимой логики - социальной, психологической, физиологической, душевной - здесь онтология, а потому все неожиданно. Здесь потрясающее царство свободы, с которой ничего невозможно поделать. Поэтому я и понять не могу, как читают у нас Достоевского те самые люди, вся жизнь которых наперед, до самого гроба расчислена - в ЖЭКе, в милиции, в райкоме, в отделе кадров, в школе, дома, с мужем-женой - все несомненно. Всякая неожиданность не то чтоб тут же квалифицировалась определенной статьей уголовного кодекса или осуждалась общественной моралью, она исключена уже самим конформизмом мышления. А там - у Достоевского все наоборот...
- Это ты к тому, что я тебя сюда зазвала? - спросила Вера. - Что я до "пробы" докатилась?
- Я к тому, что мы сами себя не знаем... Но ведь я правда хочу тебе помочь, - перебил вдруг себя Лев Ильич, теперь уже зная твердо, что он не сможет ей помочь, потому что то, что происходило между ними, что бросило его к ней раз, а теперь второй - никакого отношения не имеет к тому, что сам он называл онтологией.
- Скажи мне, Лев Ильич, - спросила Вера, как бы для того, чтоб подтвердить верность его ощущения, - как ты думаешь, Цветаева, окажись она сегодня в Париже или в Лондоне, какие бы она писала письма - те же, что и в тридцатых годах, или такие, как приятель моей Юди?..
Как же так, думал Лев Ильич, вглядываясь в ее побледневшее лицо и полные чужой ему заботы глаза, разделенные резкой морщинкой, как же могло получиться, что именно эта женщина привела его ко Христу, или он опять начинает судить, полагая свою тайную мысль о другом способной этого другого объяснить, свидетельствуя и здесь только о себе?..
- Ну о чем ты спрашиваешь, - сказал он, - разве ты не слышишь ответа уже в самом этом вопросе?
Она взглянула на него еще раз и ему показалось, что он видит уходящую, исчезающую из ее глаз надежду на что-то, чего он так и не смог - или не захотел? - понять.
- Налей мне этой гадости, - попросила Вера.
- Батюшки! - глянул он на часы. - Ты знаешь, сколько времени, мне наверно уходить нужно?
- Как хочешь, - безразлично сказала Вера. Можешь остаться. Если ты про Юдифь, то она в этом не сомневалась.
- Юдифь? - переспросил он, как бы впервые услышав это имя, пробуя его на вкус. - Какое странное имя - Юдифь...