В глубине сада, за деревьями, светилась терраса, оттуда слышались негромкие голоса. Часто и нервно залаяла собака. Шихин знал ее: черная, маленькая, суетливая, она лаяла особенно злобно, когда знала, что ее видит хозяин и может оценить собачье усердие. Собака зарабатывала на хлеб, и Шихин не осуждал ее за исступленную озлобленность. Но как-то, не выдержав, запустил в нее портфелем так, что тот, вертясь в воздухе, парил над собакой, чем привел ее в неописуемый ужас. Шихин улыбался, вспоминая, как визжала она, как улепетывала, поджав хвост так, что он торчал у нее где-то возле уха, как забивалась, поскуливая, под крыльцо.
После этого Шихина уже не раздражала злобная сучка, он видел ее трусость и знал, что за лаем — угодничество. Да и она словно бы перестала замечать его, не желая встречаться с существом, видевшим ее позор. Шаман был доверчивее, простодушнее, может быть, потому, что знал — от него не требуется ни злости, ни усердия. Будь таким, каков ты есть, и хозяевам этого достаточно. Шаман это чувствовал, да что там Шаман, мы все это чувствуем.
А как часто от нас требуется совсем немного злости и усердия, чтобы повыситься и возвыситься, а мы, вот дурачье-то, Господи, никак не можем выдавить из себя ни того, ни другого и потом сами же себя клянем, и жены наши клянут нас за неспособность переступить через пустяк, а если всерьез — через самих себя. Но проходят годы, и в душе что-то светится, мы немного гордимся давним случаем, когда требовалось совсем немного злости и усердия, а мы в себе этого не нашли или, лучше сказать, не пожелали откликнуться на властный голос, хоть и нелегко это далось.
— Митька! — услышал Шихин сипловатый голос Ошеверова и, обернувшись, увидел на крыльце его мощный торс. От головы Ошеверова, закрывающей лампочку, исходило несильное золотистое сияние. — Митька! Давай сюда! Народ жаждет хлеба и зрелищ!
Шихин провел лицом по мокрым листьям, ощутив их свежесть и прохладу, и, не смахивая со лба влаги, вышел на дорожку. Все в тех же подкатанных до колен тренировочных штанах с обвисшими коленями, с налипшими на босых ногах листьями, в отсыревшей клетчатой рубахе выглядел Шихин весьма тщедушным, и сегодняшняя заматерелость придет к нему еще не скоро, лет через двадцать. А все-таки была в нем Шаманья готовность ответить на улыбку, откликнуться на шутку, на оброненное мимоходом слово, совсем даже не ему предназначенное. Человеку, живущему в каменных джунглях Москвы, он мог показаться даже заискивающим, но скорее это шло от какой-то неискоренимой доброжелательности. Валю растерянная улыбка мужа не вводила в заблуждение, она знала, что за ней крылись и самое настоящее тщеславие, уверенность в каких-то лишь ему известных достоинствах, но никто еще не добирался до этих глубин, и никто не мог предположить, что шихинскую улыбку можно объяснить такими примерно словами: «Ничего, меня не убудет... Ко мне не пристанет... Валяйте, ребята. Ваше самолюбие я уж как-нибудь накормлю, а вот кто накормит мое?» Скорее всего Шихин и сам не подозревал, какая нечеловеческая гордыня таится в нем, проявляясь иногда в предерзких словах и поступках. Поднявшись по ступенькам, Шихин улыбнулся, прищуренными от света глазами беспомощно взглянул на каждою, дескать, не судите строго, отвлекся немного, надеюсь, вам было не слишком скучно...
Ошеверов надел свежую рубашку, пиджак его все так же висел на спинке стула. Диван Валя застелила одеялом, и там расположились Костя, Васька-стукач и Адуевы. Игореша и Селена оставались верны плетеным креслам. Все признали за ними право на эту дворянскую мебель, и когда Селена и Игореша отлучались, кресел никто не занимал. Федуловы, как куры на насесте, сидели на перилах, накрытых половой дорожкой, и о чем-то яростно перешептывались. Продрогнув в кофточке и рейтузах, Федулов надел плащ с капюшоном, оставленный старухами, а босые ноги сунул в черные резиновые сапоги. Время от времени он похлопывал сапогами друг о дружку, издавая какой-то влажный шлепающий звук. Вовушка расположился за маленьким столиком, рядом неотлучно находился раздутый портфель, из которого предательски свисали бретельки от лифчика.