Читаем Паралогии полностью

Понять логику этой апории помогает В. Пелевин, когда в эссе «Икстлан — Петушки» вспоминает новеллу Борхеса «Четыре цикла». Борхес постулирует, что вообще существует всего четыре сюжетных архетипа: штурм города («Илиада»), возвращение домой («Одиссея»), поиск чего-то невиданного (рыцарский роман) и «последняя история — о самоубийстве бога. Аттис во Фригии калечит и убивает себя; Один жертвует собой Одину, самому себе, девять дней вися на дереве, пригвожденный копьем; Христа распинают римские легионеры»[589]. Пелевин безоговорочно относит «Москву — Петушки» к историям о возвращении. Однако при ближайшем рассмотрении можно видеть, что у Ерофеева присутствуют все четыре архетипа: помимо возвращения, есть здесь и поиски невиданного (Петушки и Бог) и даже штурм города («Черкассовская революция»). Но особенно важным и доминирующим в поэме все же представляется последний из названных Борхесом сюжетных архетипов. Если буквально прочитать евангельскую строку «и Слово было Бог», то и умерщвление логоса предстанет как убийство Бога — или, вернее. Его самоубийство: ведь, как уже отмечалось, убийцы Венички воплощают Божественное присутствие. Молчание Бога в сцене убийства Венички и молчание Венички перед лицом Бога окажутся при таком прочтении не подобным, а одним и тем же молчанием.

Проблема последней фразы

Финал «Москвы — Петушков», таким образом, предлагает неожиданное сюжетное разрешение чисто модернистского конфликта между языком поэмы (изысканным, игровым, свободным, по-своему возвышенным — то есть предлагающим «новые гармонии») и ее материалом (грубым, низменным, непристойным, физиологическим, мрачным — одним словом, хаотичным). Однако смысл этого финала богаче, чем простое поражение последнего носителя слова — иначе говоря, чем поражение языка или модернистской языковой утопии. Последняя фраза поэмы не только создает парадокс, но и замыкает текст в итеративное кольцо, включающее в себя все прочие итерации. Позволим себе еще раз ее процитировать:

Я не знал, что есть на свете такая боль, и скрючился от муки. Густая красная буква «Ю» распласталась у меня в глазах, задрожала, и с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду.

(с. 129, курсив[590] мой. — М.Л.)

Здесь следует обратить внимание на тождество между именем автора и героя-повествователя. Это тождество подкреплено автобиографическими «сигналами»: например, после завершения текста следует указание на место, где была написана поэма («На кабельных работах в Шереметьево — Лобня»), а в самой поэме описана история недолгого бригадирства Венички — тоже на кабельных работах (главы «Кусково — Новогиреево» и «Новогиреево — Реутово»). В этом контексте последняя фраза «Москвы — Петушков» становится

«подписью» Венедикта Ерофеева в полном соответствии с интерпретацией подписи в работах Жака Деррида[591]: цитатное дублирование субъекта как будто бы отделяет себя от «чистой единичности» события письма.

В этой фразе наглядно представлен парадокс между смертью героя/повествователя и непрерывностью циклически замкнутого повествования[592]

. В ней на наших глазах происходит разделение героя/повествователя и автора, а вернее, автора-сюжета и автора-языка — при том что оба называются «Веничка Ерофеев». В этой фразе возникает тот самый апорийный разрыв, который повторяется на протяжении всего текста поэмы и разрешается ее трагическим финалом: разрыв между трансцендентальным измерением языка поэмы и опровержением трансцендентального проекта в ее сюжете.

Эта финальная фраза предполагает целый спектр взаимоисключающих интерпретаций. Так, П. Хессе считает, что Ерофеев своей фразой создает парадокс, противоречащий законам литературы: сам субъект речи в поэме Ерофеева оказывается «пробелом в изображении проезжаемого героем пространства»: «То, что до последней страницы казалось мотивацией фантастического начала или алкогольным бредом, наконец, оказывается отсутствием рассказчика в его же книге — в противоречии изречению Набокова: „The I in the book cannot die in the book“»[593]. И. Луксич, наоборот, доказывает, что в поэме Ерофеева «у сознания, появляющегося в роли демиурга, нет другой (онтологической) основы, кроме литературной, письменной… <…> его единственная действительность — беспрестанно происходящий, вырастающий и меняющийся текст»[594].

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги