В первый раз это происходит, когда Гуцулов целится ему в спину, а Прайс притворяется, что не понимает, что происходит, хотя и видит тень направленного на него пистолетного дула. Последующий перелет из Фижмы в Невоград оплачивается Прайсом золотыми «николушками», подаренными Даримой, и явно ассоциируется с пересечением Стикса и данью Харону. Знаком врёменной смерти становятся и седые виски, которые Раевский замечает у Прайса в Невограде.
Вторая же временная смерть Прайса организована Басманниковым («местным Гуцуловым», как называет его Прайс): два нанятых им подонка, изображая мэтров, якобы принимающих у Прайса экзамен в Академию художеств, настолько увлекаются унижением наивного «абитуриента», что с карнавальной яростью ломают и жгут все с таким трудом доставленные из Фижмы картины Прайса. Причем для самого Прайса важнее оказалось не физическое уничтожение, а внутреннее опустошение смысла
его художеств: «Галактика Прайса сгорела вмиг, и он бежал от места ее катастрофы, по странному совпадению успев стать свидетелем примитивного вандализма своих тучных экзаменаторов» (с. 367). Автор отвлекает от события довольно игривым тоном и описанием сна, привидевшегося Прайсу у памятника Шостаковичу, — сна, в котором автор же нашептывает герою его новое предназначение: стать «писателем… писателем правды. О том, как мы оба не тех любили» (с. 370). Но временная смерть все же была, и это подтверждается тем последним рисунком, который Прайс, перед тем как отбыть в Ригу на встречу с Мариам, оставляет на память Басманникову: «то был череп, полуторабровый, с молодецкими вихрами» (с. 374).Сходство между временными смертями Прайса и той фигурой смерти, что маячит за спиной Мариам, Раевского, а тем более Басманникова, оказывается различающим.
Если Басманников просто и страшно производит смерть, то Раевский имитирует смерть Андрюши Горлова, покончившего с собой под «Реквием» Верди, и из этой смерти выдувает мыльный пузырь своей славы; в следующем цикле своей биографии он пытается проделать аналогичную операцию с еврейским «отсутствием». Мариам Тальрозе тоже имитирует свою смерть, чтобы бежать из Фижмы (впрочем, предшествующая тому высылка сопровождалась вполне реальными смертями), и тоже эксплуатирует придуманную ею смерть всех русских евреев — историю, в которой она сама предстает как единственное исключение.Прайсовская временная смерть, разумеется, отсылает к древним посвятительным обрядам и превращает весь роман в рассказ об инициации, о человеке, «проснувшемся собственной смертью», о самосознании как о следе отсутствия и об обретении единственной, неподдельной идентичности, превращающей отсутствие в экзистенциальный опыт, в «дифферансное» (различающее) отношение
к любой другой идентичности. Реальность временной смерти, реальность гибели прежней идентичности и рождения на руинах нового «я», согласно Гиршовичу, есть не воссоединение разъятых частей воедино (как в алхимической теории), а обращение героем различАния на самого себя. Именно поэтому только боль временной смерти может обеспечить подлинность идентичности отсутствия (таким образом, в своем романе Гиршович вступает в неожиданную перекличку с постоянными мотивами смерти и нового рождения в прозе Пелевина). Временная смерть становится складкой («мгновение, диапозитив, весь умещается на сгибе предыдущего и настоящего», — говорит Гиршович о сновидении, частом двойнике временной смерти), которая обеспечивает движение, запускает диалектику присутствия и отсутствия. Эта складка позволяет сознанию совершить скачок внутри и даже вовне себя — тем более парадоксальный, что оттолкнуться можно лишь от отсутствия как от единственной почвы.Аллегория еврея
Возвращаясь к тому, с чего Гиршович начинает, — с коллизии «свое/чужое», раскрывшейся в музыке Шостаковича, — можно утверждать, что в «Прайсе» эта коллизия выворачивается наизнанку. Гиршович убеждает в том, что свое — это отсутствие своего.
Или проще: свое — это отсутствие.Необарочный мир романа, который материализует этот принцип, поражает сочетанием пестроты и однообразия. Этот эффект создается фрактальной структурой, когда каждый сегмент — большой или малый — связан различающими подобиями
(или итерациями) с ближними или дальними контекстами: Фижма и Ленинград, еврейство и советское «русопятство», соотношения между характерами, повторение аналогичных коллизий и в жизни Прайса, и в биографиях других персонажей. Каждое из этих соответствий сформировано плавающим, ускользающим центром — иначе говоря, тем, что выше было названо химеричной идентичностью — двусмысленной, внутренне противоречивой саморепрезентацией, непременно содержащей внутри себя отсутствие (смерть) и маскирующей реальное отсутствие центра (смысла, адекватности, целостности).