Однажды, когда патефон на кухне дребезжал непрерывно несколько часов, Б.Л. не выдержал, вскочил, вышел и сбивчивыми, слишком длинными фразами попросил, чтобы ему дали возможность работать. … Но Пастернак в этот день работать больше не смог. Он ходил из угла в угол, браня себя за отсутствие выдержки и терпения, за чрезмерную утонченность и барство, за непростительное самомнение, ставящее свою работу, может быть, никому не нужную, выше потребности в отдыхе этих людей, которые ничем не виноваты, что их не научили любить хорошую музыку …. В тот же вечер на общегородском торжественном собрании в честь дня Красной Армии, где эвакуированные писатели читали свои произведения, когда пришла очередь Б.Л., он, выйдя на сцену, неожиданно отказался читать и заявил, что не имеет права выступать после того, что произошло утром, что считает своим нравственным долгом тут же публично принести извинения людям, которые… Городское начальство ничего не поняло, но было недовольно и морщилось. Писатели посмеивались, а переполненный зал недоумевал. Помню сконфуженное лицо Федина. Запутавшись и сбившись, Пастернак оборвал свою речь на полуслове и в отчаянии, что он снова все усложнил, ушел с собрания.
Папино тяжелое настроение … объяснялось в первую очередь его неудачей с пьесой, которую он увлеченно писал летом и намеревался продолжать в Москве. Он болезненно воспринимал сохраняющийся «идиотский трафарет в литературе, печати, цензуре», ему казалось, что реальная опасность войны должна была совершенно переродить людей, и он ждал общего нравственного обновления. Это главным образом относилось к людям его круга, людям с именами, которые должны были бы понять историческую суть совершающихся событий и свободно и ярко на них откликнуться. Отец понимал, что в новых условиях необходимо проявление самостоятельности и освобождение от идеологической скованности, угодничества и власти «мертвой буквы»[293]
. «Мы гибнем от собственной готовности», – повторял он тогда, как вспоминала Тамара Владимировна Иванова. За время своего пребывания в Москве папа написал статью «О Шекспире», где писал о том, что «многочисленные испытания учат ценить голос фактов, действительное познание» жизни, противопоставляя «нешуточное искусство» шекспировского реализма безотрадной малосодержательности современной печати. Статья подверглась в газете цензурным сокращениям. Он составил и отдал в издательство сборник стихов 1936–1941 годов. Пришлось выкинуть из цикла «Летних записок» стихи, посвященные Паоло Яшвили и Тициану Табидзе, но в противовес этому он сам исключил вторую половину стихотворения «Художник», где речь шла о Сталине. На общую угнетенность духа тяжелым камнем давила гибель отцовских работ в Переделкине и Лаврушинском. Кроме того, он был в полной неизвестности относительно жизни и здоровья отца и сестер в Оксфорде.– Нет, не могу взять у вас. Вы не Погодин.
– Так вы же берете не полторы тысячи, а 15 рублей.